плача. Ноэми опустила голову и временами судорожно всхлипывала. Потом к ней на колени вспрыгнул Гектор, и его присутствие, казалось, слегка утешило ее.
— А где мы ее похороним, Зою? — спросила она.
— Прямо ума не приложу, — ответил отец, — В доме такого места нет.
— А что же тогда делать?
— Если закопать козу в снег возле помоста, оголодавшие волки, конечно, учуют ее, вытащат и сожрут.
Такое решение показалось нам кощунственным, и Па тотчас отказался от него.
Поразмыслив, он сказал, что мы могли бы выкопать в проходе, ведущем к поленнице, что-то вроде колодца и устроить там могилу для Зои. Под шестиметровым слоем снега она будет в безопасности, тем более что можно принять все необходимые меры для того, чтобы никакой хищник не добрался до нее, даже если ему удастся залезть так глубоко. И опять чердак сослужил нам добрую службу: мы разыскали там веревку, кусок брезента и длинный, крепкий, похожий на гроб, ящик. Завернув мертвую Зою и брезент и крепко стянув сверток веревкой, отец уложил его в ящик. Ноэми со слезами на глазах подошла и сунула в гроб какую-то таинственную бумажку, свернутую в трубочку и перетянутую резинкой. И наконец Па заколотил крышку.
Чуть ли не полдня он выкапывал колодец двухметровой глубины, снег из которого, набитый в тазы, должен был снабдить нас водой на целую неделю. Закончив, он спустил в него ящик. Мы все присутствовали кто при начале, кто при завершении церемонии, удачное осуществление которой хоть как-то облегчило нашу печаль.
Под конец Па широкими взмахами лопаты забросал отверстие снегом, плотно утрамбовав его, и пообещал нам, что, как только все оттает, мы похороним Зою на лугу, под березой.
Корова в хлеву, лежа на соломенной подстилке, задумчиво жевала жвачку, и когда мы уходили, оставляя ее одну в темноте, повернула к нам голову и тихонько, протяжно замычала.
12
Мама больна. Высокая температуря, отсутствие аппетита, боли во всем теле. Мы говорим ей: «Это не страшно, это наверное, грипп, скоро все пройдет». Она машинально кивает, поддакивает: «Да-да, конечно…» Она сидит у огня, кутаясь в одеяло, и вздрагивает от озноба. Утром она хотела встать, но ноги не держали ее. Па усадил ее в кресло, и вот теперь она пристально глядит на пламя, а потом прикрывает глаза, словно собирается задремать. Я вижу, что лоб у нее весь в ноту, а в углах губ прорезались глубокие складки.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает отец.
— Неважно, — говорит Ма.
— А не лечь ли тебе в постель? Может, так было бы лучше? Мы оставим дверь спальни открытой, если захочешь.
— Да, я пойду лягу. Вы тут справитесь сами, без меня?
— Не беспокойся, справимся.
Когда Ма встает с кресла, ее сотрясает внезапная дрожь; руки у нее горячие, как огонь.
— Будьте умницами, дети. Помогите тут отцу.
Когда Ма уходит, отец бросает взгляд на часы и объявляет, что нора заниматься. Мне он задаст упражнение по грамматике, и я раскрываю тетрадку, а Ноэми на другом конце стола пишет под диктовку. Отец выбрал для диктанта страницу из Жана Жионо; автор повествует о возвращении стад с летних пастбищ, и волшебно звучащие слова «свет, аромат, листва, солнце» будят в нас ностальгию по лету. Отец читает медленно, тихо; Ноэми, склонясь над тетрадкой, прилежно пишет, иногда прерываясь и покусывая колпачок своей ручки.
Время от времени Па на цыпочках подходит к двери спальни и вслушивается, стоя там, в полутьме.
— Кажется, спит. Не шумите, дети! Ты проверила диктант, Ноэми?
Потом он кладет руку мне на плечо и пробегает глазами несколько написанных мною строчек. «Хорошо, очень хорошо. Продолжай!» Так проходит часть дня, и, когда мы кончаем писать. Па исправляет наши работы и начинает рассказывать нам о Провансе [41] прошлого века, о его нравах и обычаях, но я чувствую, что думает он в это время совеем о другом.
К вечеру матери стало еще хуже: свистящее дыхание, сдавленный голос, иногда переходящий в стон. Она попыталась было встать, но, едва спустив ноги с кровати, отказалась от своего намерения.
Отец приготовил ужин, и мы молча уселись втроем перед остатками супа и блюдом с вареной картошкой. Я видел озабоченные лица отца и сестры, и тоскливый ужас мало-помалу овладевал мной. Что будет, если Ма заболеет всерьез! Ни врача, ни лекарств, если не считать каких-то таблеток в ящике да пучков лечебных трав на чердаке. Да и как узнать, что с ней? Отец говорил о гриппе, о бронхите, но на самом деле понимал не больше нашего. Я молил бога, чтобы Па оказался прав и мать выздоровела побыстрее; по какой-то тайный голос настойчиво шептал мне ужасные слова о том, что Ма скорее всего умрет, как Зоя, лежащая теперь одна в своем ящике под снегом. Я уже представлял себе, как мы роем вторую могилу, и видение это было таким ярким, что у меня на глаза навернулись слезы.
И как будто мало нам было нашего несчастья, в этот вечер опять заявились волки, и сверху до нас донесся их замогильный вой. Ма в полудреме тоже услышала его. Она умоляюще стонала: «Ах, пусть они уйдут, пусть уйдут! Я больше не могу их выносить!» Я уверен, что в этот момент отец горько пожалел о том, что не завел ружья; будь оно у него в руках, он бы, наверное, открыл решетку, поднялся на террасу и в ярости стрелял, стрелял, стрелял, пока не прикончил бы всех волков. Не в силах что-либо предпринять, он лишь приговаривал: «Зверюги поганые, ух, поганые зверюги!», и я видел, как он сжимал кулаки, словно хотел задушить их.
Потом он ушел в спальню, к Ма, и я уже не различал, что он ей говорит, так как он почти шептал, как бы убаюкивая ее; наверное, это было что-то утешительное, потому что Ма постепенно успокоилась.
Позже отец поднялся на чердак и принес оттуда два пучка травы: полынь и бурачник; он сгреб в кучку угли в камине и приготовил лечебный отвар.
Поскольку волки продолжали выть, он подкинул в огонь несколько щепоток серного порошка, которым в старину дезинфицировали винные бочки. По его словам, он где-то прочел, что запах серы отгоняет хищников. «Сейчас проверим», — сказал он и поджег вязанку хвороста, чтобы тяга была посильнее. Не знаю, сыграла ли сера свою роль, но волки в конце концов стихли.
Посреди ночи меня будит крик, в темноте я сбрасываю с себя одеяла, вслушиваюсь и сразу же узнаю голос матери, там, за стеной, — торопливый, задыхающийся. Сперва я никак не могу уразуметь, о чем она говорит, схватываю лишь отдельные слова: «Страшно… сейчас укусит… ужасный…» И опять: «Страшно…» Потом долгий стон, от которого кровь стынет в жилах, и шепот отца: «Ну, ну, успокойся, успокойся, ничего не случилось…» Но мать как бы не слышит, и снова раздается ее тоскливый крик. «Не надо, милая, — уговаривает ее отец, — ты разбудишь детей». Тогда Ма торопливым шепотом продолжает свой рассказ, и на этот раз я слышу все ее слова. Она рассказывает, как волки сломали решетку, ворвались на чердак, и она чувствует, что они близко. Вот они уже в комнате, она их видит, да-да, видит их глаза, их клыки, кровавьте пятна на боках. Глухой удар сотрясает перегородку. Я понимаю, что Ма в ужасе мечется, отбиваясь, а отец пытается удержать ее. Он твердит: «Все хорошо, я с тобой, это просто лихорадка… страшный сон…» Я сижу не двигаясь, с бьющимся сердцем, и начинаю чувствовать — словно заразился страхом матери, — как шевелятся волосы у меня на голове; теперь мне тоже чудится топот лап на чердаке. Но нет, в доме все тихо, только за стеной голос мамы переходит в шепот и захлебывается в рыдании.
Меня вдруг пробирает холодный озноб, я ныряю под одеяло, натягиваю его на голову, чтобы ничего больше не слышать, чтобы помолиться еще и еще раз: пусть все это поскорее кончится, пусть мама