выздоровеет, пусть мы начнем жить, как раньше, до снегопада. Мне очень хочется спать, но я слишком взбудоражен и долго лежу, чутко вслушиваясь в тишину. Ноэми, наверное, крепко спит у себя в комнате. Во всяком случае, она даже не пошевелилась.
А потом я отчетливо слышу в тишине мерный стук стенных часов.
Небо слегка очистилось, и волки стали наведываться реже, но для нас эти дни все равно оказались самыми мрачными. Ма, прочно прикованная к постели, дрожащая от озноба, отказывалась от еды, пила только травяные настои да изредка теплое молоко, хотя и его-то глотала с большим трудом. Говорила она мало, еле слышно, и часто с наступлением сумерек опять начинала бредить. Бред был сумбурный, отрывочный, Ма смотрела в пространство широко открытыми, ничего не видящими глазами.
Отец проводил подле нее целые часы, пока мы с Ноэми читали или готовили уроки. Когда ему требовалось ненадолго отлучиться по хозяйству, он звал одного из нас себе на подмену. Маленькая лампа, стоящая на ночном столике, освещала кровать, и, когда Ма спали, я боязливо разглядывал ее застывшее лицо. Иногда, обеспокоенный ее неподвижностью, я придвигался поближе и, убедившись, что она дышит, немного успокаивался.
Я шептал: — Ты спишь? Тебе ничего не нужно? Ну скажи что-нибудь!
Ма с трудом приподнимала веки:
— А, это ты, Симон?
— Да, это я, разве ты меня не видишь?
— Нет-нет, вижу, конечно, просто здесь так темно. Спасибо, мне ничего не нужно. Разве что глоток воды…
Я помогал ей напиться, и она со вздохом откидывалась на подушку. Снопа впадала в забытье, закрывала глаза и, казалось, забывала о моем существовании. Иногда я и сам задремывал, и мне чудилось, будто я сижу у ее смертного ложа.
Я вздрагивал, вслушивался в домашние шумы. В столовой ходил взад-вперед отец, вороша угли, гремя кастрюлями, складывая поленья в камин. С самого начала маминой болезни он забросил свои шахматные фигурки: у него не хватало времени, да и охоты тоже не было. Незаконченный ферзь сиротливо стоял на верстаке среди стамесок и напильников и постепенно одевался тонким слоем пыли. Хотя он был лишь слегка намечен резцом, я не переставал удивляться его сходству с мамой; те же длинные волосы с прямой челкой, те же черты лица и миндалевидные глаза, пока лишенные зрачков. Но однажды вечером, после ужина, отец внезапно подошел к верстаку и примерно с час увлеченно работал. Когда он кончил, я увидел, что он отделал руки фигурки и оживил зрачками ее пустые глаза.
Что касается нашего учения, то, как мне помнится, даже в это время, когда забот у нас было выше головы, отец уделял ему большое внимание, словно чувствовал, что нам непременно нужно стойко держаться на всех фронтах, и малейшая брешь в обороне грозит погубить все. Конечно, мыслями он был далеко: теперь-то я понимаю, как часто отчаяние овладевало им, но он изо всех сил старался не показать нам этого.
Каждодневно, после полудня, он звал нас в столовую, усаживался напротив и, нацепив очки, принимался за диктанты, уроки истории, французского, географии. Под конец он прочитывал нам несколько страниц какого-нибудь романа или — что случалось все чаще и чаще — поэмы. Я и сегодня помню все эти стихи, а некоторые из них знаю наизусть и, случается, декламирую их про себя, чтобы еще и еще раз насладиться словами и образами. Это моя, личная, «сокровенная» антология, и этим богатством я обязан отцу.
С тех пор как захворала Ма, он говорил с нами вполголоса, зато оставлял дверь спальни приоткрытой, верно надеясь на то, что для больной яти обыденные звуки — доказательство продолжающейся жизни — будут опорой и утешением.
Да, перечитывая отцовские блокноты, я понимаю теперь, как ему досталось в эти дни, какой страх пришлось побороть, не намекнув нам на него ни единым словом. В его записях нет никаких литературных потуг — Па считал себя недостойным этого, — простые, как всегда, лаконичные заметки, перечисление продуктов, итоги и кое-какие размышления. Как капитан корабля фиксирует ситуацию и продолжает вести судовой журнал даже в самый бешеный шторм, так и отец кратко суммировал события этой самой опасной для нас поры. А еще для него это, верно, был способ поговорить с самим собой. Полагаю, что его дневник приносил ему хоть какое-то облегчение. Стоит мне только пробежать глазами эти страницы, и я будто слышу голос отца:
«Болезнь Марианны — самое тяжкое из наших испытаний, я в отчаянии от собственного бессилия. Симптомы: сильный жар, периодический бред, головные боли, жжение в груди. Сперва я заподозрил сильный грипп, затем бронхит, теперь думаю: не пневмония ли это. Заставил ее принять те несколько таблеток антибиотика, что еще оставались в коробке. Также поискал в книге „Лечебные травы“, нет ли у нас чего полезного на чердаке. При сильных бронхитах рекомендуются настои бурачника и полыни. Этих трав у меня целые связки, и я пустил их в дело, а заодно и липовый цвет, считающийся успокоительным средством. Еще даю ей теплого молока, подслащенного остатками меда. Можно только ждать и надеяться».
Запись следующего дня:
«По-прежнему жар. Вечером температура 40°. Мне кажется, Марианна слабеет. Бред, правда, почти прекратился, но минуту назад, когда я наклонился к ней, она сказала, что почти не видит меня. Очень беспокоюсь. Слава богу, дети в добром здравии и, как мне кажется, не совсем отдают себе отчет в серьезности положения. Любым путем добиваться, чтобы они продолжали аккуратно вести хозяйство, регулярно делали уроки, дважды в день дышали свежим воздухом, что, впрочем, теперь менее сложно, так как волки не появлялись уже целых трое суток. Неужели это моя сера их отпугнула? Вряд ли.
Другая проблема: истощились съестные припасы. Нет больше ржи, консервов, солонины, риса, макарон, капусты. Боюсь, не настигнет ли нас в один прекрасный день цинга, впрочем, надеюсь, молоко и яйца, которых, к счастью, пока хватает, оградят нас от нее.
Осталось:
Картошки — 20 кг.
Репы — 5 кг.
Яблок — 10 кг (и они начали подгнивать).
Орехов — 3 кг.
Меда — 500 граммов.
Овса — около 60 кг, но его мы должны разделить с курами.
Симон намолол овсяной муки, из которой мы испекли очень крутой черный хлеб. Вкус — так себе, но зато питательно.
Ио дает все меньше и меньше молока. Удой снизился до трех литров, и, боюсь, как бы дальше не было хуже. Прошлой ночью мне приснилось, что я убиваю Ио ударами топора. Боже нас упаси дожить до такой крайности! С курами покончить будет легче. Запасы позволят нам, при строгой экономии, продержаться еще недели две, а после этого положение станет критическим, если никто не придет нам на помощь. Но остался ли кто-нибудь в живых, чтобы помочь нам? И все-таки самое худшее на сегодняшний день — это болезнь Марианны. Если случится несчастье и она умрет, мы, наверное, ненадолго переживем ее. Сегодня утром я почувствовал, что безумие подстерегает нас».
Два дня спустя появляется запись, которая и сейчас еще поражает меня:
«Состояние Марианны — все то же. Однако вечером температура немного упала, и она заснула. Весь день думал о конце света. Ясновидцы, предсказатели и пророки объявили, что это случится в 2000 году. Над этим всюду посмеивались, хотя втайне, быть может, и боялись. Потом этот год прошел — не лучше и не хуже, чем другие, и о предсказании забыли. Я спрашиваю себя, не стоим ли мы нынче перед лицом этого рокового события, пришедшего, правда, с небольшим опозданием? В таком случае, это, надо полагать, нечто вроде очистительного потопа.
Я прочел в Книге Бытия [42]: