стоят в исправительных заведениях. На подушке не было наволочки, моя голова лежала на напернике. За окном я не видел ничего, кроме проводов на столбах, напоминающих нотные линейки, только провисшие, и стеклянных изоляторов, напоминающих россыпь нотных значков. О деньгах она и не заикнулась. Ясное дело, я ей приглянулся. Я не верил своему счастью — счастью с привкусом беды. Меня не насторожила тюремная койка, где не уместиться двоим. Вдобавок я боялся спечься раньше времени, если она задержится в ванной слишком долго. И какими такими женскими делами она там занимается — раздевается, моется, душится, меняет белье?

Она рывком открыла дверь. Ждала — только и всего. Она не сняла ни енотовой шубы, ни даже перчаток. Не глянув в мою сторону, стремительно, едва ли не бегом, кинулась к окну, открыла его. Рама поднялась, в комнату ворвался ветер, я привскочил, но остановить ее не успел. Она схватила мои вещи со стула и швырнула в окно. Они упали на задворки. Я возопил: «Что вы делаете?» Она так и не повернула головы. Обматывая на ходу шею шарфом, убежала, не закрыв за собой дверь. Я слышал, как барабанят по коридору ее лодочки.

Я не мог пуститься за ней вдогонку — как я мог? — и появиться на люди нагишом. Она на это и рассчитывала. Когда мы вошли, она, должно быть, подала условный знак своему сообщнику, и он ждал под окном. Когда же я подскочил к окну, моих вещей уже и след пропал. Я увидел, как человек с узлом под мышкой торопливо юркнул в проход между двумя гаражами. Я мог бы подхватить ботинки — их она не взяла — и выпрыгнуть в окно: комната была на первом этаже, но сразу я бы его не догнал и, голый, закоченевший, вскоре выскочил бы на Шеридан-роуд.

Однажды я видел, как по улице брел пьянчуга в одном нательном белье с разбитой в кровь головой — его обчистили и избили; он шатался из стороны в сторону и истошно вопил. А у меня даже рубахи и трусов не имелось. Я был совсем голый — так же как она в кабинете доктора, — у меня стибрили все, включая пять долларов за цветы. И овчинный полушубок, который мама купила мне в прошлом году. Плюс книгу, листки книги без названия неведомого автора. Не исключено, что это была самая серьезная потеря.

Теперь мне предстояло самостоятельно поразмыслить о том, к какому миру я на самом деле принадлежу — к этому или к другому.

Я опустил окно, затем закрыл дверь. Комната выглядела нежилой, но если все же — чем черт не шутит — в ней кто-то живет, что, как он ворвется и изметелит меня? Хорошо еще, что на двери засов. Я задвинул его и обошел комнату — не найдется ли чем прикрыться. В скособочившемся гардеробе ничего, кроме проволочных вешалок, в ванной только полотенце для рук. Я сорвал с койки покрывало: если сделать в нем прорезь для головы, оно могло бы сойти за пончо, но уж слишком оно тонкое — от такой холодины не спасет. Придвинув к гардеробу стул, я встал на него и за резным выступом обнаружил женское платье и стеганую ночную кофтенку. А в бумажном пакете — коричневый вязаный берет. Пришлось напялить это тряпье. Что еще мне оставалось?

Сейчас, по моим подсчетам, было около пяти часов. Филип работал не по расписанию. Он не торчал в кабинете в надежде, что вдруг объявится какой-нибудь бедолага, у которого разболелся зуб. Приняв последнего назначенного пациента, он запирал кабинет и уходил. И далеко не всегда держал путь домой: его не очень-то туда тянуло. Если я хочу его застать, надо припустить. Я вышел — ботинки, платье, берет, кофтенка. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания. В комнаты набилось еще больше народу; вполне вероятно, что парень, подхвативший мою одежду, уже вернулся и сейчас среди них. Подъезд натопили так, что трудно было дышать, от обоев попахивало паленым — казалось, они вот-вот загорятся. На улице на меня налетел ветер прямиком с Северного полюса — платье и сатиновая кофтенка от него нимало не защищали. Впрочем, я мчал во весь дух и даже не успел почувствовать холод.

Филип скажет: «Кто эта шлюшка? Где она тебя подцепила?» Невозмутимого, неизменно добродушного Филипа я забавлял. Анна вечно тыкала ему в глаза своими честолюбивыми братцами: они занимаются шахер-махерами, они читают книги. Неудивительно, что Филип обрадовался бы. Я предвидел, что он скажет: «Ты ее поимел? Ну что ж, зато не подцепил трипака». Сейчас я зависел от Филипа, потому что у меня не было ничего — даже семи центов на трамвай. При всем при том я не сомневался, что он не станет читать мораль, а постарается одеть меня — выпросит свитер у знакомых, живущих по соседству, или отведет в лавку Армии спасения на Бродвее, если она еще не закрылась. И все это — неспешно, тяжеловесно, размеренно. Его даже танцы не могли расшевелить — отплясывая фокстрот с Анной, щека к щеке, он не подчинялся музыке, а навязывал ей свой темп. Углы его губ растягивала бесстрастная ухмылка. Велиарова мохнатка — такое название я ей дал. Филип был в моем восприятии толстым, и притом сильным, сильным, и притом покладистым, вкрадчивым, и притом довольно язвительным. Собираясь тебя поддеть, он присасывал угол рта — и тут-то и оборачивался Велиаровой мохнаткой. Назвать его так вслух я и помыслить не мог.

Я пронесся мимо витрин фруктовой лавки, кулинарии, портновской мастерской.

На помощь Филипа я мог рассчитывать. Отец мой в отличие от Филипа был человеком нетерпимым, взрывчатым. Более субтильный, чем его сыновья, красивый, с мускулами, точно высеченными из белого мрамора (так, во всяком случае, мне казалось), безапелляционный. Появись я ему на глаза в таком виде, он бы рассвирепел. Меня и правда ничто не остановило: ни смертельная болезнь мамы, ни скованная морозом земля, ни близость похорон, ни разверстая могила, ни кулек с песком из земли обетованной, который сыплют на саван. Заявись я домой в этом замызганном платье, старик — а он и так держится лишь чудом: столько на него навалилось — обрушит на меня свой слепой ветхозаветный гнев. Эти приступы ярости я воспринимал не как жестокость, а как исконное, дарованное ему навек право. Даже Альберт — а он уже был юристом, работал в «Петле», — и тот терпел стариковские колотушки, он клокотал от злобы, глаза у него бешено выкатывались из орбит, и тем не менее он их сносил. Никто из нас не считал отца жестоким. Зарвался — получай свое.

В кабинете Филипа свет не горел. Когда я взлетел по лестнице, дверь с непрозрачным звездным стеклом оказалась заперта. Стекло в морозных узорах тогда было редкостью. В уборных и прочих подобного рода местах в окна вставляли замутненные звездочками стекла. Марчек — сегодня его сочли бы вуайеристом — тоже в сердцах ушел. Я сорвал его эксперимент. Я подергал двери, одну, другую в надежде — вдруг мне повезет и я проведу ночь на обитом кожей смотровом столе, где еще недавно возлегала обнаженная красавица. Вдобавок из кабинета я мог позвонить. Нельзя сказать, чтобы у меня не было друзей, но таких, которые могли бы мне помочь, среди них не имелось. Да я и не сумел бы объяснить им, в какую передрягу попал. Они решили бы, что я представляюсь, разыгрываю их. «Это Луи. Тут одна шлюха стащила мою одежду, и я застрял в Норт-Сайде без гроша в кармане. На мне женское платье. Ключей от квартиры нет. Добраться домой не на что».

Я добежал до аптеки — посмотреть, не там ли Филип. Он иногда играл пять-шесть партий в покер в комнате за аптекой — пытал счастье перед тем, как сесть в трамвай. Я знал Кийяра, аптекаря, в лицо. Он меня не помнил — да и с какой стати ему меня помнить? Кийяр сказал:

— Чем могу служить, барышня?

Неужели он и впрямь принял меня за девчонку, побродяжку или цыганку из тех, что раскидывают таборы перед магазинами, пристают к прохожим, предлагая погадать? Они сейчас разбрелись по всему городу. Но даже цыганка не обрядилась бы в такую погоду вместо пальто в стеганую ночную кофтенку из синего сатина.

— Скажите, не у вас ли доктор Фил Хаддис?

— Зачем вам доктор Хаддис — у вас зуб болит или что?

— Мне необходимо его увидеть.

Аптекарь был низенький крепыш, его круглая как шар лысая голова производила впечатление болезненно незащищенной. Благодаря этому, казалось мне, он способен учуять малейшие признаки смятения. Вместе с тем глаза Кийяра за стеклами очков хитро поблескивали, и, судя по наружности, если ему что втемяшится, его нипочем не переубедить. Но вот странность — ротик у него был крошечный, губки ребячьи. Он провел на этой улице — сколько-сколько? Сорок лет? За сорок лет можно такого навидаться, что тебя уже ничто не удивит.

— Вы записались на прием к доктору Хаддису? Вы у него лечитесь?

Он знал, что у меня дело частного свойства. И я не лечусь у Филипа.

— Нет. Но раз уж я здесь, доктор Хаддис наверняка захочет меня увидеть. Могу я поговорить с ним минутку?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату