— Да, да, сейчас, — ответил я и не узнал своего голоса. — Я сейчас.
Выскочил в коридор, метнулся влево («Нет, там столовая»), вправо («Сюда, вот сюда»), наконец оказался в наружном коридоре надстройки.
«Робу снимать надо, — бормотал я, чуть не плача. — Снимать, когда идешь мыться... А если это не роба, если это все, что у меня есть?»
Я так спешил на пароход с Океанской, так радовался, что чемодан у меня легкий, можно быстро идти. «Гюго» стоял в закоулке порта, кормой к низкой каменистой косе. По одному из швартовов, поданных на берег, скользили скобы, и к ним была привязана шлюпка. Я кинул в шлюпку чемодан, именно кинул, а не поставил, и вахтенный матрос с удивлением посмотрел на меня. Он не знал, что груза там — пара белья да две книжки: «Техминимум кочегара морского флота» и стихи Уитмена.
А потом — вот, собственно, потом и началось. В каюту, куда меня поместили — угловую, рядом с кают-компанией, — преспокойно ввалился Маторин. «Хе! — сказал он. — Вместе опять, значит, агитатор». — И стал запихивать свой большущий, туго набитый рюкзак под свободную койку. Если бы он знал, каково мне было смотреть сейчас на него!
Никола Нарышкин, другой парень с Океанской, облюбовал верхнюю койку и тотчас полез на нее, по- детски радуясь, что койка мягкая, пружинистая. И Маторин принялся мять кулачищами постель и тоже радовался, что мягко, что пружинит.
А потом был вот этот, сегодняшний день, боцман, своими руками сделанный квач, проклятые балки... И теперь итог: не в чем пойти ужинать.
Вдруг сильно захотелось есть. Как раньше, как это было последнее время в Москве. Тогда надо было терпеть. А сейчас можно идти и есть — суп, котлеты, макароны, кашу, компот. Сколько хочешь. И только одно для этого нужно: быть чистым.
Вспомнил, что у меня есть куртка. Рубашку можно снять. Но что делать с брюками? Из черных они стали серыми, землистый панцирь сплошь покрывал их, и только сзади, под коленками, виднелась материя — мятая, грязная...
И тут я услышал позади говор. Оказывается, рядом, в метре всего, был открыт иллюминатор. В каюте горел свет, и было хорошо видно, что там происходит: возле двери стоит Надя Ротова в цветастом платьице, совсем по-домашнему, а лицом к ней, опершись руками на верхние, вроде вагонных, койки, — парень в тельняшке. Только тельняшка нерусская, с широкими полосами, и рукава короткие, вроде как у летней рубашки. А сам он рослый, сильный — видно по спине. Темные волосы у парня слегка вились.
«Вон как тут, — подумал я. — Всё видно. И все, наверное, всё про всех знают, потому что никуда не скроешься, разве что вот в этот коридор».
Лицо у Нади было немного смущенное, и по долетавшим словам стало ясно отчего. С непривычки заскочила в чужую каюту. А парень в полосатой майке вежливо убеждал ее, что это пустяки, простительно для начала.
— Конечно, простительно, — говорила Надя. — Я на пароходе сроду не была. Но ничего, скоро все назубок выучу, увидите. — Парень в это время чуть повернулся и, видимо, подвинул Наде скамейку. — Нет, — сказала она, — не в гости пришла. А за экскурсию спасибо. Теперь известно, что здесь живут матросы второго класса, и в том числе Олег Зарицкий.
— О, вы меня уже знаете!
— Как не знать. Вас здесь не по кличке какой, а по имени величают. Слышала.
— Признаюсь, что и я слышал. Вы Надежда Ротова.
— Гляди-ка! Познакомились, ровно на гулянке, — сказала Надя и громко, от души рассмеялась. Потом испуганно: — Ой, кто это у вас за окошком стоит? Прислушивается...
— За иллюминатором, — мягко поправил Зарицкий и обернулся.
Я на мгновение увидел его лицо. Глаза смотрели сосредоточенно и умно, и только чуть вздернутая губа, обнажавшая светлый металлический зуб, портила впечатление. Он еще не успел вплотную подойти к иллюминатору, как я отпрянул в сторону. И тут же услышал Надин голос:
— Э, да это наш, Левашов...
Обрамленные круглым отверстием, точно на фотографии, на меня смотрели два добрых, хороших лица, И оттого, что они были добрые и хорошие, мне стало совсем уж жаль себя, еле сдерживался, чтобы не заплакать. Но странно, именно в ту минуту я вдруг подумал о них, этих двоих: «Они когда-нибудь поженятся. Точно, поженятся».
— Левашов, ты что? — опять сказала Надя. — А грязный-то какой!.. Ты ужинал?
Я хотел крикнуть: «Ужинал!» Но вместо этого мотнул головой — «нет».
— Заболел? — ахнула Надя. — Заболел!
А Зарицкий неожиданно оказался в коридоре, махнул рукой, подзывая.
Мы спустились по трапу в светлое помещение. Стены тут были выкрашены желтоватой краской и казались теплыми даже на вид. Потом я узнал, это они действительно всегда теплые, потому что за ними дни и ночи дышали паром огромные, как дом, котлы. По всей длине помещения тянулись металлические шкафы, Олег щелкнул ключом, достал, порывшись, что-то, сунул мне в руки.
— Когда купишь, отдашь. — Он открыл еще один шкаф, оказавшийся пустым, и продолжил: — В этом рундуке будешь хранить р о б у. А это, — он указал на вещи, что отдал мне, — п о д в а х т е н н о е — в каюте. Придешь с работы, разденешься — и жми прямо в трусах в душ. В подвахтенном можешь идти в столовую. А утром, с койки — сюда...
Поужинав, я ушел на корму. Стоял и благодарно думал о Зарицком, о том, что мне еще предстоит. Ветер колыхал большой пароходный флаг, серп и молот на нем нарядно вспыхивали золотом. Мне хотелось стоять и стоять здесь, пока не зайдет солнце, пока флаг не спустят. И тут же почувствовал, что все тело разламывает смертельная усталость.
«Еще бы Маторина не было, — мысленно вздохнул я. — Но раз он есть, надо просто не замечать его. Тут он мне приказывать не посмеет». И все же, когда я открыл дверь каюты, взгляд с тревогой зацепил маторинскую койку. Показалось странным, что она еще пуста и аккуратно, очень аккуратно застелена. Выше, укутавшись с головой шерстяным одеялом, спал Никола.
Я шагнул через порог, повернулся к своему месту и застыл — удивленный, непонимающий, растерянный.
Моя койка была занята. Там лежал кто-то, тяжело всхрапывая, прямо в одежде, свесив ноги в грязных тяжелых башмаках.
Я зажег свет у изголовья и наклонился, чтобы получше разглядеть незнакомца. Подался вперед, пугаясь, ничего не понимая. Я узнал резкие черты загорелого лица, тонкий нос и рот с оплывшими по краям морщинами, полураскрытый в тяжелом сне. «Вот тебе на, — подумал я и отшатнулся. — Вот тебе на...»
На моей койке спал Щербина.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Яков Александрович Полетаев, капитан дальнего плавания, высокий, грузноватый, с уже заметным брюшком, но еще числящийся у начальства в молодых, тот самый Полетаев, что пережил свой теплоход, потопленный немецкой торпедой в Черном море (хотя и покинул мостик, как положено капитану, последним), переведенный потом на Дальний Восток, ушедший месяца два назад в Сан-Франциско дублером на «Пионере» и вернувшийся оттуда на новеньком, только с завода, «Викторе Гюго», где он уже был полным хозяином, — этот Полетаев нервно расхаживал по просторной, вылизанной вахтенными рулевой рубке и думал о письме, которое, придя из пароходства, нашел у себя на столе.
Письмо было короткое, в один листок, и нельзя сказать, что оно его удивило. Синие строчки вывела женская рука, и волнение, которое испытывал Полетаев, объяснялось прежде всего тем, что женщины значат в жизни моряков, людей отшельнической профессии, куда больше, чем может показаться на первый взгляд. К тому же Полетаев не любил откладывать намеченное. Поднимаясь к себе наверх, он решил заняться кое-какими важными перестановками в команде, а тут — нате, личное письмо, личные заботы, и их тоже не обойдешь.