— Подоить могу я, — предложила Лаура.
— А не устала? — заботливо спросила Альвина.
— Целый день сидела.
— Посмотрю что-нибудь повкуснее. Хотела я оттопить кислое молоко из большого горшка. Поставила на плиту с краешку. Пока туда, пока сюда, глядь — уже перегрелось. Сухой творог получился, крошится. Но если как следует заправить сметаной…
— Я привезла колбасу.
— Вот и ладно! Огурцов порежем. Я малюсеньких нарвала, еще в пупырышках — посолить хотела. Да уж пусть! День сегодня такой, прямо праздничный… Кто их знает, дают им там огурцы или еще какую зелень?
— Не знаю, мама.
— То-то и оно. А послать все равно не пошлешь. Сгниют в дороге, — кротко говорила Альвина уже по пути на кухню.
— Зайга, беги, детка, помоги бабушке резать, — сказала Лаура.
Девочка нехотя слезла со стула; было видно — ей хотелось остаться и красить.
— Мама, где моя машина? — спросил Марис»
— Какая? Большая?
Мальчик кивнул.
— За диваном смотрел?
— Вот она! — возликовал Марис, вытащил красный грузовик, выкатил на середину комнаты и стал толкать к двери, ползая за ним на коленях.
— …трр… тр… трр…
— Смотри не занози ногу.
— Чего?
Когда он угомонился, стали слышны стук ножа о доску и тяжелые шаги Альвины, под которой скрипел расшатанный щелистый пол.
— Не занози ногу, говорю.
— Не заножу… Трр… трр…
Машина с трудом перевалила через порог, выкатилась на кухню, и стук ножа тотчас же прекратился.
— Марис, чего ты на меня едешь! — вскрикнула Зайга.
— Да ну! На тебя… Тут у моей машины гараж.
— Как раз там, где я стою!
— Ты что — стоишь под табуреткой?
— Под моей табуреткой нет никакого гаража.
— Под твоей! Это табуретка старого Томариня!
— Зайга… Марис! Угомону на вас нету, — урезонивала детей Альвина, но в голосе не было ни досады, ни злости, и Марис продолжал толкать свой обшарпанный грузовик под табуретку, гудя все оглушительней:
— …тррррр…трррррр… Видишь, как буксует, черт ли его загонит в гараж!
Лаура спохватилась, что все еще стоит в тупом оцепенении.
«Что я собиралась делать? Ах да, хотела идти в хлев».
После шума на кухне тишина во дворе показалась Лауре мертвой, как если б она оглохла, и лишь постепенно стали выделяться вечерние звуки. Корова в хлеву, заслышав шаги, повернула голову к двери и глядела из полутьмы фиолетовым глазом. Сразу поднялся боров, подошел к загородке и просительно, нежно — насколько это возможно хриплым басом — захрюкал. Лаура взяла низенькую скамейку («Ну повернись, Росянка!»), подсела к корове, обмыла вымя и стала доить; первые струи ударили в жесть туго и звонко, потом полились с мягким журчаньем. На пороге устроился котенок — ждал пены. Все было как обычно, как всегда… За открытой дверью смеркалось, мирно жевала Росянка, пахло парным молоком, рубленой травой и навозом, на насесте охорашивались куры. Иногда корова оглядывалась, ее выпученный глаз казался стеклянным. Лаура вполголоса заговаривала с ней, и та начинала опять лениво, размеренно двигать челюстями. Кончив доить, Лаура отставила скамейку, вернулась во двор и пошла к колодцу вымыть руки; котенок не отставал от нее ни на шаг.
Сверху долетел слабый рокот. Над землей, погружавшейся в густые сумерки, небо высилось громадное, светлое, и на восточном склоне вдруг сверкнул серебряной точкой невидимый самолет, напоминая Лауре о том, что она с тихой радостью и глубокой грустью вспоминала уже как далекое прошлое: с грустью оттого, что оно прошло, с радостью оттого, что оно было. Молоко в подойнике слегка дымилось. Лаура почему-то ждала, что появятся и летучие мыши, будут неслышно парить черными пленками. Но для них было еще рано, летучие мыши ждали густой темноты.
В кухне царили тишина и покой. Капризный Марисов грузовик наконец был благополучно водворен в гараж, дети, в который раз помирившись, дружно сидели на одной табуретке, прижавшись боками, и черпали столовыми ложками нарезанные огурцы, так прямо, без соли и сметаны, без хлеба.
— Кто разрешил?
— Мы только попробовать, — сказала Зайга, положила ложку и покраснела.
— Возьмите из сетки колбасу. Но только, пожалуйста, с хлебом.
— А ты… не придешь?
— Процежу молоко и приду. Ты не знаешь, где чистая марля?
— Не-ет.
— А где бабушка?
Черенком ложки Марис показал на дверь Альвининой боковушки.
— У тебя языка нету? — сделала ему замечание Зайга.
— Ну, у себя, — буркнул Марис.
— В своей комнате, — поправила девочка.
Лаура заглянула в дверь. Но тут старые стенные часы в углу захрипели, откашлялись, и хутор огласился гудящим неторопливым боем.
— Мама?
Альвина сидела на кровати, сгорбившись. Очки с шерстяной ниткой вместо оглобельки съехали на кончик носа, глаза закрыты, в руках стиснут исписанный листок.
— Мама!
Ее ресницы дрогнули как от яркого света, глаза открылись — бессмысленные, безумные. Казалось, она вот-вот закричит, как в тот далекий февральский вечер, когда Рич вернулся без шапки, без ружья, без мотоцикла…
— За что? За что, скажи ты мне на милость…
Письмо выпало у нее из рук, Лаура подняла его, сложила, не зная, что делать.
— Хоть бы единое словечко… — Она раскачивалась в такт словам взад и вперед, взад и вперед. — Лаура, дочушка, за что? За то, что я носилась с ним, как кошка с котенком, по чужим людям, из дома в дом? За то, что отрывала от себя последний кусок?
— Тише, мама, дети…
Но Альвина ничего не хотела слушать,
— Встретила давеча Гермину Даудзишан, поздоровалась с ней — не ответила, — продолжала Альвина надтреснутым голосом. — Подхожу, спрашиваю: «Долго ты меня признавать не будешь?» — «До самой смерти!» До смерти, значит, как злодейку какую. Мы, говорит, загубили им жизнь. А наша жизнь не загублена? Никто бы, говорит, не захотел быть на ее месте. А я… а на моем месте? Покажи ты мне хоть одного человека, который хотел бы оказаться на моем месте!
В приоткрытой двери показалась фигурка Зайги.
— Что тебе, дружок?
— Что с бабушкой?
Молчание.