Когда Дайна смеется, глаза у нее становятся светлыми, будто солнечными.
ТОМ
— Далеко-далеко отсюда, в чужой южной стране жил-был король. У него было двенадцать детей — одиннадцать мальчиков и одна девочка, звали ее Элиза. Все шло хорошо, но в один прекрасный день король взял молодую жену, которая детей не любила. Она отправила Элизу в деревню, а принцев очернила перед королем, так что отец прогнал их с глаз долой…
Дайна совсем притихла, затаила дыхание, я только все время чувствую на себе ее внимательный пристальный взгляд.
— Злая королева им сказала: «Идите на все четыре стороны и сами добывайте себе пропитание! Сделайтесь бессловесными птицами!» И принцы превратились в лебедей. Ты видела лебедей?
Она легонько кивает головой, не объясняя, где видела и когда.
— …И лебеди замахали крыльями, с жалобным криком вылетели из окон замка и полетели к лесу. Ранним утром они добрались до того дома, в котором жила Элиза, стали кружить над крышей, хлопать крыльями, но она их не слыхала. И пришлось им идти куда глаза глядят.
Пиладзит снова задремал. Теодор с Кристиной, пошуршав в обшарпанном картонном чемоданчике, вытаскивают снедь и в лад работают челюстями; а Язеп — не понять, читает он еще или тоже заснул; Раса и Скрастынь сидят рядом, но их словно разделяет прозрачная стена размолвки, а Лиесма, как и Дайна, слушает меня, повернув сюда ясное лицо, на котором блуждает почти неуловимая улыбка — тоже как у Дайны. Девочка меня нетерпеливо подталкивает.
На чем же я остановился?
— Элиза росла в деревне совсем одна, у нее не было никаких игрушек. Когда ей захочется поиграть, она сорвет с дерева лист, проткнет в нем дырку и смотрит сквозь нее вверх и видит кусочек неба, похожий на синий сияющий глаз.
За стеной благоразумно, степенно тикают часы. Их стук похож на тихие шаги сквозь ночь, на медленное движение к утру. Веки у Дайны закрыты, но когда я замолкаю, длинные ресницы вздрагивают и, не открывая глаз, она просит, чтоб я продолжал.
— Когда Элизе исполнилось пятнадцать лет, пришел срок явиться ей во дворец. Королева увидала, какая Элиза красавица, и возненавидела ее пуще прежнего. Она вымазала девочку дочерна ореховым соком, выпачкала ей лицо, растрепала волосы. Увидал ее отец король, очень испугался и не признал Элизу своей дочерью. Вышла она за ворота замка, и было ей очень горько, она шла и шла лесом, пока не набрела на озеро. Оно было зеркально-гладкое и такое прозрачное, что на дне озера через воду виден был каждый камешек. Умылась Элиза в озере и стала опять красивая, как… Ты меня слушаешь, Дайна?
Она не отвечает, на лице застыла едва заметная улыбка, с какой она слушала сказку. В этой улыбке, спокойной позе спящей, тепле, которое излучает сквозь одежду притихшая расслабленная фигурка Дайны, есть беспредельное доверие ко мне… вера в мою силу… мою защиту, и я боюсь пошевельнуться, чтобы не потревожить ее глубокий, добрый, ничем не омраченный покой…
Какая странная ассоциация!
Я лежу на животе у обочины луга неподалеку от Вецсникеров, где мы о Элгой пасем скот. У меня перед глазами ползают мелкие усатые букашки, ползают черные и бурые муравьи, пахнет подмаренником, донником и смолкой. И вдруг промеж былинок я вижу… сосну. На ней двадцать несоразмерно длинных торчащих иголок. Подходит Элга. «Что ты там нашел?» — спрашивает, а я думаю, что она будет смеяться надо мной, и не хочу говорить. Она замечает сама, вскрикивает: «Смотри!», садится на корточки, осторожно разводит в стороны траву и глядит, пораженная и серьезная. «Надо воткнуть колышек, а то затопчет кто-нибудь как медведь!» — добавляет она.
Из таких вот двадцати хвойных иголок вырастают обыкновенные сосны, тысячи, миллионы обыкновенных сосен — и простые, и мачтовые. Почему мне вспомнился вдруг маленький детеныш дерева? И почему вообще он сохранился в памяти — в то время как с течением лет выпало и выветрилось многое другое, в то время как я видел гигантов и шедевры? Может быть, маленькая, едва проклюнувшаяся сосенка имела сама по себе большую объективную ценность? Или главное было в том, что мы сами в ней увидали, наше изумление перед извечной тайной жизни?
Да, именно так — изумление.
Словно камешки в пучине забвения, ищу я теперь минуты, которые заставляли вздрогнуть мое сердце от чистого неподдельного волнения. Они, наверно, и были для меня минутами счастья… Как странно, что эти мгновения находишь среди казалось бы пустяков!
Если бы меня спросили раньше, я, наверное, искал бы их совсем в другом: в положительных отзывах, в своем великолепном доме, в почестях, в городах и странах, которые я мечтал увидеть и увидел, в восхищении и зависти других людей. А теперь оказывается, что дело обстоит совсем иначе. Сосенка о двадцати смешных иголках, поездка в кузове Варисовой машины, под колокольный перезвон молочных бидонов, бодрящие летние утра на крыше старого склада и черные вечера, когда после целого дня работы где-то далеко на окраине я тащился (буквально тащился) домой усталый и голодный как собака, еле волоча за собой мольберт и ящик с красками…
Не знаю, может быть, кто-то назовет мое счастье мелким или скажет, что это вообще не в счет, если я вспоминаю такие пустяки… Но счастье всегда субъективно — совокупность одних и тех же обстоятельств одного делает счастливым, а другого — несчастным, потому что счастье — это волнение, и, значит, оно нематериально. Счастье — это высшие точки моей жизни. Ну а какова низшая точка? Тот момент, когда я догадался, что скоро умру и меня охватило бессильное отчаяние? Нет, тогда я просто по-человечески был несчастен — не это моя низшая точка. Но в моей жизни есть мгновение, за которое я испытываю стыд до сегодняшнего дня, хотя об этом не знает и, должно быть, не узнает никто, потому что мне не свойственна тяга к исповеди: я запирался в комнате с газетой и считал слова — сколько рецензент написал про меня, сколько про X и сколько про У.
Неужели и это действительно было в моей жизни?
Да, к сожалению, да, и никто и ничто не может изменить этого факта или отменить его так же, как никто и ничто не может отнять у меня светлые минуты — все перестанет существовать только вместе со мной. Дни, когда я был тревожным и звонким, как крик оленя над озером, и дни, когда я катился, как гладкий голыш, больше всего боясь наткнуться на что-то и обо что-то разбиться. Дни, когда я испытывал боль, и дни, когда я бежал от боли. Дни, когда в комочке хвои мне открылось чудо, и дни, когда я ездил по всему свету в поисках чуда и не мог его найти. Все, что называется моей жизнью…