Натан Эйдельман
Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
ПАМЯТИ МОЕГО ОТЦА
Сия огромная тетрадь
неведомо для чего
вручается имениннику — скотобратцу
лицейскому —
но не по-лицейскому,
а сарскосейскому
Ивану Ивановичу Пущину,
он же Большой Jeannot,
он же Иван Великий,
он же Столбы Ивана Великого,
он же Иоанн Богослов,
он же Иоанн Безземельный,
он же Ванечка
Сию же надпись по порядку учинили:
Господин Тося Дельвиг — первые четыре строки;
господин Иаковлев — Паяс, еще три.
Прозвища же господина Ванечки внесли и положили одно за другим господа Малиновский — Казак, Пушкин — Француз, Кюхельбекер, он же Бехеркюхель, Данзас — он же Кабуд, Горчаков — Франт, Вольховский — Суворочка и ласковый Федернелке — Матюшкин.
Год и число писал Илличевский-Олосенька.
Прочие же, непоименованные скотобратцы, присутствуют на сем листе невидимо…
Когда я умру, прошу передать эту тетрадь, всю, как она есть, моему доброму другу Евгению Ивановичу Якушкину.
Иван Пущин, он же Большой Jeannot и прочая и прочая.
Сентября 15-го. Бронницы
Вот вам, добрый друг Евгений Иванович, мой посмертный подарок. То есть сегодня, 15-го сентября 1858 года от рождества Христова, я еще жив, радуюсь осени, скорее всего — последней, — и чем дольше продержусь, тем больше намараю страниц в этой смешной тетради, да нет, пожалуй что не тетради, а конторской книги, подаренной мне — видите — когда еще и кем еще!
Но вам, милый мой Евгений, не получить этих страниц, пока Ванечка Пущин не отправится (как говаривал граф Алексей Андреевич Аракчеев) в бессрочную командировку.
Тут вот какая история. Наталья Дмитриевна привезла из Москвы одного доброго немца — чтобы он освидетельствовал мою хворобу и тресковую худобу. Немец слушал, щупал, охал, потом разразился.
— Это зверь были! (Я сначала не понял, что зверь — не кто иной, как наш друг Никси.) — За что, помилуй, так мучить эти люди? Теперь сами то же хотят (то есть, как я понимаю, хотят отменить крепостное право), а люди почти убили за то — это зверь были!
«Это зверь были…»
Вы знаете, что я не любитель подобных сочувствий, тем паче от лиц малознакомых, — и вот что ответил немцу:
— Позвольте с вами не согласиться Покойный государь был не без достоинств. Я сам встречал чиновника, который в пьяном образе плюнул на Портрет и был, конечно, взят, но по высочайшему приказу отпущен. Причем провинившемуся передано дословно: «Государь император велел вам сказать: «Я сам на него плюю!»
Так и осталось загадкой, на кого плюет государь император: на портрет свой или на чиновника? Однако милость воспоследовала…
Шутки немец мой не принял и начал пугать, приказывая больному лежать, не уставать, не волноваться etc. Проза, да и только!
Отвечаю, что лежать меня не заставлял даже покойный император — только сидеть! — и что лечусь двумя способами: стараюсь как можно больше ходить да не пить водки перед обедом.
Куда там! Доктор мой ничего не слышит, насмешек не приемлет и твердит одно: «Лежать, лежать, вы плохо выглядеть!»
Тут я его и поймал: «Сколько лет мне дадите?» Он говорит: «50». А я смеюсь: шестьдесят первый!
Кстати, в Сибири я обывателей частенько уверял, будто сослан еще при Петре Великом, — и многие удивлялись, как сохранился!
Единственное, в чем признаюсь вам, Евгений Иванович (и доктору отчасти открылся), что мною овладевает порою какая-то мрачность. Я ужасно не люблю этого состояния, тем более что оно совершенно мне несвойственно и набрасывает неприятную тень на все окружающие предметы. До сих пор умел находить во всех положениях жизни — и для себя и для других — веселую мысль; теперь как-то эта способность исчезает. Надеюсь, что здесь временный туман, он должен рассеяться, иначе — тоска.
И вот для пополнения оскудевших запасов легкомыслия собираюсь съездить в Москву, Тулу, Калугу, Петербург — повидать друзей, о многом важном (для нас с вами, Евгений Иванович, очень важном!)