и либерал!)?
— Отчего же?
— Как же ты, Ваня, не понимаешь: да оттого, что со мною худо обращаются.
— Кто же обижает вас?
— Да все обижают! Дети, внуки обижают: дерзят, умирают без спросу. Если бы со мною хорошо обращались, в мире все было бы в порядке. Вот и ты — добрый мальчик, однако, если еще задержишься в надворных судьях, значит, мне огорчений прибавишь, и в мире вследствие того обязательно произойдет нечто унылое.
— Нет, дедушка, клянусь, что не задержусь.
Уже на пороге поддался я все же детскому соблазну и спросил А. В., давно ли Пушкиных видел?
— Сергея Львовича давненько, а Василия Львовича на пасхе (и ведь действительно, только 1830 года; а про Александра Сергеевича дед, конечно, и не слыхал).
— Прощай, мой друг, и не вздумай затесаться в эти тайные общества или как их там — мартинисты, розенкрейцеры. Если ты ослушаешься — еще раз меня огорчишь, а вследствие этого, знаешь, что в мире может произойтить?
Вот что, Евгений, терплю я из-за вас!
Впрочем, не проехал и 60 верст от дому, а уж где не побывал: и в 825-м, и в 49-м, и в 11-м, и даже — при Елизавете Петровне; и как рад, что со Спасом на Песках свиделись! Но все же от коляски до кровати, ей-богу, шел, пришепетывая ногами! Как быть?
23 сентября
Потомок Рюриковичей, производитель князей Евгений Петрович Оболенский явился ни свет ни заря и столь усердно начал обниматься, что я сразу смекнул: согрешил, князинька, опять согрешил по гражданской части.
Уселись друг против друга, взяли правильную беседу, а о чем, тому следуют пункты:
1. О Якове Ивановиче не знаю, известно ли вам во всех подробностях, — полагаю, что нет, и посему сохраняю все дело с Ростовцевым, которое, конечно, не должно быть забыто…
1 октября 1858 года
Какое имеет отношение к моему состоянию — не знаю, а имеет: может быть, оттого, что ночью было худо, жарко, немного задыхался и просил обмахивать веером, газетой, так сказать, вентилировать…
А в стихах так славно, прохладно, и серебряная пыль. Вообще я приметил, что частенько нахожу прямые обращения ко мне как раз в тех стихах Пушкина, при сочинении которых автор, разумеется, совершенно не вспоминал Пущина.
Ну, а теперь оставим хворобы, раскурим трубки — и слушайте да запоминайте. Москва потянула на исповедь.
33 осени назад московский надворный судья, коллежский асессор Иван Пущин жил, по тогдашним понятиям, хорошо, а сегодня, я бы сказал, странно. Хорошим было то, что асессор был молод, смазлив, высок (из чего, признаться, постоянно возникали обстоятельства, отвлекавшие от служения отечеству). Хорошо было жить и служить по соседству с Иваном Великим (моим каменным тезкою), с Большим театром, с пожарной командой, острогом, ямой; жить в городе, где говорили все больше о ростопчинских обедах, о новой комете (опять, как в 12-м году), о свежем театральном скандале (когда зал слышал новую арию: «Мил нам цветок оранжерейный; всем наскучил полевой» — и наш журналист г-н Полевой уже имел право на сатисфакцию). Это все было хорошо, молодо (ибо, когда ты молод, все почти кругом молодо). Славно было и то, что в суде г-н Пущин чувствовал свою полезность: все же, хотя по мелочам, тут направишь, там поможешь, ибо, как говаривал мой начальник князь Дмитрий Владимирович Голицын, «в сию страну, то есть в российские суды, не ступала еще нога человеческая».
Хорошим делом представлялась мне и причастность к тайному союзу, а ведь тут уж я мог сойти за ветерана, потому что девятый год как был посвящен; и, знаете ли, чем счастливило меня, других это соучастие? Непрерывным сладостным ожиданием… Ожиданием перемен, вроде бы от тебя зависящих: ты в Москве, товарищи твои в Петербурге или Тульчине незримо держат руки на спицах огромного штурвала, и вот-вот крутнем — и раскрутим!
А как только сие вообразишь, вдруг мускулы сами напрягутся, и чуть ли не сам, один, можешь
Михайло Нарышкин 100000 недоимки своим крестьянам простил, и в свете ахали — откуда подобное мужество? Но я-то хорошо понял, что это он еще в полсилы, в четверть силы высказался: не дай бог, разглядят!
Или Александр Якубович вдруг заявляется к нам в столицы, клянется убить государя на петергофском празднике, и — натурально, переполох среди наших: Никита Михайлович Муравьев от Верховной Думы едет в Москву, и все мы единодушно решаем: Якубовича удержать, потому что — дело начинает слишком рано; и Якубович торжественно дает слово продержаться еще год. Теперь я точно знаю, что никогда бы у него не хватило духу нанести последний удар, но притом он нам не врал! Просто в то лето, 1825-го, сила взыграла, не мог ее загнать, вот и баловал…
Да, Тайный союз имел неотразимое обаяние. Небось слыхали bon mot [9] великого князя Михаила Павловича: он просил не звать его на допросы Николая Бестужева из боязни в «бестужевскую веру» обратиться: Бестужев-то, царствие небесное, был мастер…
Ну ладно, дальше слушай.
Написав эту строку, вижу, что нечаянно перешел на
Очень помню один ноябрьский вечер, когда я гостил у милых моих Нарышкиных.