Два дня я не совсем ясно разделяю, потому, вероятно, что они изрядно друг на друга похожи и несколько сливаются.
Вот 12-го — точно знаю — начнется история с Ростовцевым, и вообще, тот день как-то оттасовался… Впрочем, в самом общем виде, что делалось 10-го и 11-го, в четверг и пятницу, ответить просто: каждый старался обежать своих, добыть еще сторонников, солдат, коней, пушек для предстоящего, по всей видимости, дела. Розен и Репин испытывают своих финляндцев. Булатов — к лейб-гренадерам, Сашенька Одоевский — в конную гвардию, Евгений Петрович Оболенский — из одной гвардейской казармы в другую, ну а я, может быть, впервые пожалел, что уж два года как сменил мундир конной артиллерии на судейский фрак: вдруг открыл второй, неведомый, конечно, автору смысл грибоедовского — мундир, один мундир…
Что же я могу во фраке, к тому же растеряв многие петербургские связи?
С утра припомнил поучение древних — «начни с самого себя». Начал, проверил: я готов. Но я — это ведь и домашние мои. Посему с 10-го принялся я за брата Михайлу. Не далее как вчера (имея в виду наш, 1858 год) он заехал ко мне: генерал по всей форме, и я не удержался, мигнул — «толстые эполеты!».
Михайла сразу же понял — у него быстрота старого игрока:
— Да! — (шепчет, чтоб жена не услышала) — вот обождали бы мы, Жанно, 30 лет, тут я бы уж не подвел!
Дело в том, что Рылеев все повторял и повторял: «Нужны толстые эполеты, а у нас все больше поручики да штабс-капитаны»: старше двух полковников (то есть Булатова и Трубецкого) решительно никого!
Тогда, в декабре 25-го, Миша тоже быстро, с полуслова понял, что к чему: об отказе Константина слыхал ведь уже весь город, но без подробностей. Брат, к примеру, не знал, что 12—13-го назначат день присяги.
— Мои пионеры бредят Костенькой, а я, ты знаешь, хорош с Николашей…
Бедный Мишель! Николай Павлович, еще командуя гвардейской бригадой, настолько его выделял как строевого офицера, что поворот дел на престоле сулил ему различные блага; более того, старое знакомство в конце концов облегчило его судьбу: царь Николай сослал, но все же быстро перевел на Кавказ, вернул на службу, а со временем и эполеты.
Однако никаких шиллеровских сцен, никакой битвы долга и чувства не последовало. Стоило вкратце изобразить ему мою позицию, как он тут же согласился: «Тебя, Жанно, я точно знаю, не переубедить — так не стану же я тебя из-за такого пустяка рубить и колоть».
Мне, однако, мало было его согласия: отвечай за эскадрон; да у тебя рядом пушки — ответь и за пушки!
Михайло опять видел игру наперед и перебил:
— А как измайловцы?
Вопрос резонный и жесткий: его пионеры жили как бы одной семьей с измайловскими ротами — там, от Фонтанки вдоль Измайловского прошпекта, была в ту пору как бы «Измайловская губерния», и Миша в той губернии — ну, скажем, один из мелких исправников…
Я отвечал, что заговорщики на измайловцев рассчитывают, что в полку есть наши люди и все возможное сделано — лишь бы сей старинный гвардейский полк не присягнул Николаю.
Михайло: Если измайловцы присягнут — мне своих не удержать; если не удержу — пойду с ними на тебя, рубить и колоть. Однако — ты знаешь — не буду, не стану рубить и вследствие того — сгину. Так что, брат Иван, обеспечь измайловцев, иначе и тебе и мне пропадать.
Сразу покончу с этой статьей. Рылеев имел 7–8 измайловских подпоручиков и только одного капитана, Богдановича Ивана Ивановича. На другой день, пожалуй что 11-го, оба брата Пущины нагрянули к Богдановичу, который тоже все с полуслова понял. Воспламенился, обнял Михайлу и меня — поклялся, что за свою роту ручается, что они верны Константину и на том стоять будут.
Странное притом было у меня чувство (ей-ей, не придумываю задним числом!): быстрота и пламенность капитана показались мне подозрительны. Я предпочел бы спокойную, серьезную задумчивость, даже — сомнение… Но когда я употребил свой обычный мыслительный прием — вообразил собеседника в прямо противоположном состоянии духа, то есть когда вообразил Богдановича плачущим, кающимся, — ничего у меня не вышло: не мог этот капитан плакать, каяться; и если б я не слышал его звучных клятв, то ушел бы совсем успокоенный.
Мой наказ братцу был прост: в Измайловском по меньшей мере рота — не присягнет. Надо думать, это подействует на других. Но с тебя хватит и роты: примкнешь к ней с эскадроном, возьмешь пушки и явишься, куда скажем (11-го мы уже почти решили, куда являться, но я брата не стал смущать, ибо излишек сведений обычно хуже, чем недостаток оных).
На том и ударили по рукам, вернулись в отчий дом. Сестры и батюшка — во все глаза за мною. Что-то угадали али подслушали?
Выходило — сам рискую и брата втягиваю (да еще и младший брат Николенька — в опасном возрасте и настроении).
В общем — гублю семейство. Но если начинать, Евгений, с кого же, как не с себя и своих?
В этом пункте, думаю, я был прав — да не прав в другом: мало сердца!
Батюшка, которого я полагал (прости, господи!) едва ли не за дикого, первобытного своими понятиями человека, сенатор-то мой и генерал, Иван Петрович Пущин, после, когда и меня и Михайлу
Следовало все же почувствовать, что никогда более не свидимся (то есть Михайло-то еще успел проститься). Я же 10, 11 декабря только расспрашивал и расспрашивал отца насчет сенатских настроений, выпытывал — есть ли самостоятельные мнения: «Неужели спокойно присягнете Николаю, когда только что не пожелали ему присягать, несмотря на ясно выраженную волю покойного государя?»
— Да что же нам делать?
— Обеспечить невозможность подобных казусов.
— Да как же?
— Установлением твердых законов и ограничением своеволья.
— Это кого же, сынок, ограничивать? Самодержца? Так он же нам неподвластен по самой природе своей.
— Да, отец,
У батюшки было такое лицо, что я поспешил разрядить грозу:
— Ну, пошлите хоть две грамоты от Сената: одну — Константину, другую — Николаю, а в каждой всего несколько стихов:
— Вот что я тебе скажу, Ваня, — тихо, после молчания объявил отец. — Знаешь ли, что мне ответил мой зять, а твой друг Иван Александрович, когда я его просил — не распекать столь крепко своих обер- и штаб-офицеров: «Нельзя, батюшка, нельзя! Государь мне за то платит, чтобы я распекал майоров. А будет платить за то, чтоб не распекал — тогда изволь, тогда изволь!»