а потом —
Но куда же девался «О Пущин мой», куда девался первый из трех? И как сумели вынуть с листа «Скажи, Вильгельм», хотя оставили неясно кому адресованное —
И вообще все это смешно: стихотворение напечатано,[29] но лицейская держава еще не дала дипломатического признания сему тексту; и Пушкин с того света, конечно, возмущается, а его, по обыкновению, в карцер, в лазарет, в ссылку.
Выскользнули мы из залы, смеясь, и полегчало как будто.
Дважды, Евгений, я прощался с Лицеем. В первый раз — юным, когда окончил ученье, и царь Александр мне руку жал и в гвардию зачислил. Затем сибирские 30 лет и вздох о Царском — «увижу ль я?» — и увидел.
Но сегодня точно и неколебимо состоялось последнее ваше свидание: сперва, сентиментально покидая сады, хотел еще, еще раз взглянуть… Потом обычный юмор выручает: меня не будет, — значит, и Лицея (моего Лицея, для меня) тоже не станет! Но пока аз есмь, и Лицей со мной. И пошел я к воротам быстро, по обычаю не оборачиваясь.
Дома ждет меня письмецо Павла Васильевича, который находит более целесообразным встретиться у него на квартире, так как при случае можно заглянуть в копии пушкинских рукописей (а, между нами будь сказано, также и в подлинные листки).
Завтра к нему отправлюсь.
Пока же для памяти пишу на большом листе вопросы свои к Павлу Васильевичу.
1 ноября. Анненков
Помните, Е. И., я еще в прошлом году, когда вы заезжали к нам в Марьино, признавался, что, любя Павла Васильевича, странным образом его побаиваюсь. Веселый человек, добрый и толстый, усатая наша Полина Васильевна, кажется, вовсе и невозможно опасаться такой фигуры! Но как зашуршит бумагами, усами зашевелит, улыбнется странно (вы ведь знаете, что за выражение я имею в виду?), так у меня впервые в жизни моей (исключая детские кошмары), впервые холодный страх перед
Судите сами: П. В. знает, например, какую лестную характеристику написал мне иезуит наш еще в 1812 году — а я никакого понятия о том не имел.
Анненков знает также, какое слово Пушкин хотел поставить в том или ином стихе, но трижды заменил — а сам Пушкин вряд ли сумел бы припомнить!
Наконец, поэт наш, хотя и подозревал, но все же не знал точно — кто за ним шпионит. А Павел Васильевич, кажись, и сыщиков всех по именам-отчествам знает.
Все знает, усами шевелит: я однажды-таки поймал себя на прислушивании, а не шелестят ли усища?
Сегодня только вошел, как он — едва поздоровавшись (будто в последний раз виделись вчера, а не год назад): «Глядите, что за строчку выписал у Александра Сергеевича! Ах, как жаль — раньше бы следовало…
Сейчас толкуют много о народе, какой он, наш народ?.. С одной стороны, то, с другой — се… И целые тома пишутся о добрых и темных сторонах народного сознания.
А лицейский-то ваш сосед в одной кишиневской строке все высказал:
Полюбуйтесь, какое накопление отрицательных слов:
Ай да Пушкин! И главное, щедр, щедр: такой стих не окончил, строку забросил, оставил дремать в черновике, и мне за ним, лентяем, отыскивать приходится».
Воспользовавшись паузой, я сразу (пока П. В. не начал новой речи!) принялся записывать и восклицать (льстиво, но искренне), как много он такого знает, чего не ведает никто, как прекрасно понимает — и проч… Упрекнул Павла Васильевича в том даже (уж простите, Е. И.), что он остановился на седьмом томе и роздал все остатки молодым друзьям.
Анненков: Пушкина на всех хватит! И еще на век, или того больше. Иногда мне кажется, он нарочно