лени своей и потому недостойны сожаления; но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окнами сии бледные лица, сии разодранные рубища'.

И вот Париж. Многие, очень многие русские путешественники отзываются о столице Франции как бы в три приема: сначала ожидание встречи с легендой, мечтой; затем — разочарование от того, что город отнюдь не идеален:

'Скоро въехали мы в предместье св. Антония, но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые дома и людей в разодранных рубищах. «И это Париж? — думал я. — Город, который издали казался столь великолепным?»'

Наконец, последняя стадия — знание, понимание, новое восхищение (впрочем, не всегда — вспомним Фонвизина).

Париж, веселый Париж 1790 года: 1 130 450 жителей. в том числе 150 000 иностранцев. Бастилии уже нет. — Войны, террора еще нет.

'В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: Vive la nation! Молодой человек исполнил их волю; махал шляпою и кричал: Vive lа nation! Хорошо, хорошо! сказали они: мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой, изъясни нам прежде, что такое… нация?

Рассказывают, что маленький дофин, играя со своей белкою, щелкает ее по носу и говорит: Ты аристократ, великий аристократ, белка! Любезный младенец, беспрестанно слыша это слово, затвердил его.

Один маркиз, который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: Que faire? l'aime les te-te- troubles{18}. Маркиз заика'.

Веселые разговоры, весельчак маркиз. Однако затем Карамзин вставляет несколько строк, проникнутых знанием того, что будет дальше, что станет с маркизом:

'Но читал ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую? Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция отверстый гроб для добродетели и самого злодейства.

Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться непременным действием времени посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть провидению; оно, конечно, имеет свой план; в его руке сердца государей — и довольно'.

Маркиз-заика, чью судьбу «предсказывает», а на самом деле задним числом знает Карамзин, — это, очевидно, Кондорсе, принявший яд ('цикуту'), чтобы избежать эшафота, уже приготовленного для него Робеспьером.

Карамзин предостерегает всех «бунтовщиков» — и его предостережение страшно не понравится 30 лет спустя одному молодому человеку; мы еще расскажем об этом споре; пока же рано, ибо молодой человек, сын того Михаила Муравьева, который столь весело писал Луниным в Тамбовскую губернию, — этот сын еще и не появился на свет…

И снова карамзинский Париж 1790 года. В городе работает 600 кофейных домов, но уже пустеют салоны, постепенно удаляются в эмиграцию аристократы.

В церкви толпа наблюдает короля и королеву:

'Иные вздыхали, утирали глаза своими белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню. На короле был фиолетовый кафтан; на королеве, Елисавете{19} и принцессе черные платья с простым головным убором'.

Комментаторы поясняют, что и фиолетовый, и черный цвет — знак траура… Наследник престола, дофин,

'в темном своем камзольчике, с голубою лентою через плечо, прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостью окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую!'

'Любит кровь…' — фраза неожиданно двусмысленная…

В столице революции еще можно увидеть пьесу из русской жизни о любви императора Петра к прекрасной крестьянке Екатерине, которая в конце делается императрицей ('вельможи' падают перед ней на колени — радостные восклицания гремят в воздухе: 'Да здравствуют Петр и Екатерина!' Государь обнимает супругу, занавес опускается).

Пройдет два года, и никакие театральные русские императоры не будут выходить на парижскую революционную сцену; меж тем неподалеку разыгрывается куда более грозный, занимающий весь мир спектакль — Учредительное собрание, завершающее подготовку первой французской конституции. В том театре русский путешественник — среди постоянных зрителей; слушает, между прочим запоминает шутки; шутки самих французов о причинах революции.

Аббат Н. (имя которого до сих пор не расшифровано) — постоянный проводник Карамзина в прогулках по Парижу — сочиняет прелюбопытное эссе о Франции XVIII века (если только все это не сочинение самого Карамзина).

'Аббат Н. признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Людовика XIV веселились, например, в доме известной Марионы Делорм, графини де-ла-Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои; где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразень, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено{20}блистали остроумием, сыпали аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. 'Жан Ла (или Лас){21}, — продолжал мой аббат, — Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковских ассигнаций, и дома, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились — Жан Ла бежал в Италию — но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство грации, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и экономисты, академические интриги и энциклопедисты, каламбуры и магнетизм, химия и драматургия, метафизика и политика. Красавицы сделались авторами и нашли способ… усыплять своих любовников. О спектаклях, опере, балетах говорили мы наконец математическими посылками, и числами изъясняли красоты Новой Элоизы{22}. Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату