морозы, расстояния, лишения, опасности… Пушкин скажет 17 лет спустя: „Завоевание Сибири постепенно совершалось. Уже все от Лены до Анадыри реки, впадающие в Ледовитое море, были открыты казаками, и дикие племена, живущие на их берегах или кочующие по тундрам северным, были уже покорены смелыми сподвижниками Ермака. Выявились смельчаки, сквозь неимоверные препятствия и опасности устремлявшиеся посреди враждебных диких, племен, приводили [их] под высокую царскую руку, налагали на их ясак и бесстрашно селились между ними в своих жалких острожках“.

Чисто пушкинское столкновение разных понятий — в одной фразе эпитеты „неимоверный, бесстрашный, жалкий“ — и все о них, казаках, открывателях, землепроходцах. Тут была тема народа.

Правда, она присутствует в любом томе — от Рюрика до Ивана Грозного. Но там всегда у Карамзина — народ плюс власть; князья, цари, управляющие народом…

Но Ермак — случай особый: российский человек на воле, без царей, воевод, приказных. И горстка казаков, сотни, редко тысячи, вчерашних крестьян, оказывается, несут в себе неслыханный заряд энергии, которая вдруг ведет их за тысячи верст и позволяет учетверить размеры российского государства.

Автор „Истории Государства Российского“ приглядывается к народу внимательно, художественно. Действительно, „какая сила в нем сокрыта“? Вынесли многовековое иго, поднялись, свергли, побили мощных соседей, распространились на два континента, а через тридцать лет после Ермака, когда страна, казалось, рассыпается, когда царя нет и в Москве неприятель, вдруг за Мининым и Пожарским (как во Франции за Орлеанской девой) поднимутся, спасут и — подчинятся…

Кажется, все мог великий народ, заряженный особенной исторической энергией: все мог — всех разбить, все освоить и даже самого себя закабалить…

Сегодня можно было бы сравнить его с бурлящим потоком, способным все препятствия размыть, всюду пробиться; однако являются строители канала, плотины — и вся сила воды уж им принадлежит.

Карамзин о том и говорит, декабристы о том и говорят, но „с разными знаками“. Для поклонников древних вольностей царская власть (сначала Рюриковичи, потом Романовы) вознеслась народною силою, и за то народ поработился — самодержавием и крепостным правом.

Карамзин же приветствует превращение „разбойника в героя“ — соединение дикой казацкой вольницы с московской властью и отсюда — удесятерение их общих сил.

Пишется о Ермаке, но, по сути дела, и о Разине, Пугачеве… Крестьянский бунт, восстание против царей — для Карамзина „бессмысленны и беспощадны“ (хотя не он эти слова напишет); декабристы тоже не хотят Пугачева, но полагают, что главным виновником новой пугачевщины будет Аракчеев.

Зато Карамзин находит плоды своеобразного союза власти с народом в 1812-м…

Тема, важнее всех других, поставлена.

Ермак в девятом томе сражается с Кучумом и посылает гонцов к Ивану Грозному.

Карамзинские герои, им описанный народ, отправятся вскоре на страницы пушкинского „Бориса Годунова“. Но до того еще несколько нелегких лет.

ПОСЛЕ ГРОЗНОГО

Три с лишним года тысячи читателей с нетерпением ожидают продолжения — следующих томов. Сетуют на медленность Карамзина: за столько лет ни одной новой книги!

1821–1824-е годы. Шампольон расшифровывает египетские иероглифы и дарит Миру целую древнюю цивилизацию; революции в Испании, Португалии, Пьемонте, Неаполе, Греции, Латинской Америке…

Газеты снова интересны, — кажется, радуется историк. — Как бы хотелось знать, что будет с греками“.

…Венец слетел с головы Фердинанда VII [Испанского], а остался на ней один колпак почти шутовской“, — так почти весело писано Александру Тургеневу.

Улыбки, печаль, надежды и в других письмах. „Поздравляю с новою революциею (португальскою). Скоро ли пройдет эта мода? Или мы пройдем скорее?

В Америке рождаются новые государства: Мексика и Перу могут со временем быть великими державами, богатыми и приятнейшими для жизни; но это еще далеко. Между тем видим Испанию в судорогах разрушения. Наше время заставляет более мыслить, нежели веселиться“.

Попадаются, однако, строки куда более нервные, горячие: „Век конституций напоминает век Тамерланов: везде солдаты в ружье…

Между тем шумят о конституциях. Сапожники, портные хотят быть законодателями, особенно в ученой немецкой земле. Покойная французская революция оставила семя, как саранча: из него вылезают гадкие насекомые. Так кажется. Впрочем, будет, чем быть надобно по закону высшей премудрости“.

Эти сапожники, портные — действующие лица будущей „славной“ шутки графа Ростопчина: во Франции граф понимает революцию — „сапожники захотели стать князьями“; в России же 14-го декабря не понимает: „князья пожелали стать сапожниками“.

Российские князья все крепче и опаснее закладывают мины для будущего взрыва… Почти на глазах Карамзина — Семеновская история 1820 года, „мирный бунт“ важнейшего гвардейского полка.

Историк знает, предчувствует 14 декабря — и огорчается: не верит, отрицает для России этот путь.

И не менее, а может быть и более, огорчается действиями другой стороны, формальной, государственной стороны: все то же, о чем он столько раз заговаривал с Александром, — военные поселения, мистика, гонение на просвещение, никаких благих реформ. В одном из писем к Дмитриеву радость: разнесся слух о важных переменах, царь все время работает с Аракчеевым! Однако более ничего не последовало. И у Карамзина меланхолия, которая „питается и печальными слухами о саранче, о непрерывных дождях внутри России, о худой надежде на жатву: ибо я, уже мало занимаясь политикою, все еще принимаю живейшее участие в физическом благосостоянии России“. До конца дней, до последнего вздоха — все равно будет верить в просвещение; в то, что „преступления там больше, где больше невежества“, в России же „ежегодно в Сибирь отправляют до 6000 человек“ (запись Сербиновича).

Отношения с царем, с царицами по-прежнему хорошие. Все хорошо — и все печально… Старшую дочь Софью делают фрейлиной, его самого — действительным статским (генерал Карамзин!). Царь, зная нелюбовь историка к чинам, подчеркнул, что награждает историографа, а не Карамзина. Награжденный благодарил изысканно и ехидно — за признание заслуг историографа и „чин для публики“.

Награды, чины, но в то же время над другими, очень близкими — черные облака, как некогда, 6 1792–1793-м, над тогдашним Карамзиным. В опалу и отставку попадает друг — брат Петр Вяземский; Александра Тургенева, можно сказать, съели темные, клерикальные силы, набиравшие голос возле трона. Карамзин горячился, пытался примирить с царем старинного друга, который никогда не был радикалом, заговорщиком и смотрел на вещи сходно с историком. Александр I, кажется, готов был уступить, но сам Тургенев понял, что ему с новым курсом не ужиться. По этому случаю Карамзин жалуется Дмитриеву: „Тургенев спокоен в чувстве своей правости, а я, любя его как брата родного, любя искренно и доброго царя, был грустен, и все еще жалею, очень жалею“.

Порою нелегко сдержаться, соблюсти дистанцию. Однажды запишет о придворных: „Больше лиц, нежели голов; а душ еще менее“. В 1822 году историк смело пишет царю: „Здесь либералисты, там сервилисты. Истина и добро в середине: вот Ваше место, прекрасное, славное!

И как всегда, внимательно следят за историком-фаворитом многие могучие недоброхоты, крайние мракобесы. Магницкий, Рунич, Фотий только и ждут сигнала, чтобы освистать, выкинуть: „Ты говоришь о нападках Булгарина: это передовое легкое войско, а главное еще готовится к делу, как мне сказывали: Магницкий etc., etc. вступаются будто бы за Иоанна Грозного. И тут ничего не предпринимаю:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату