Март — много читает по XVII веку: „…имею часто сладкие минуты в душе: в ней бывает какая-то тишина неизъяснимая и несказанно приятная“.

Смерть медлит“ — это последние слова в последнем историческом сочинении Тацита.

Однажды Карамзин признается, что „привык думать с пером в руке“, но нет сил, а диктовать отказывается. Тем не менее письма приходится поручать дочерям. На всякий случай оставляет Блудову и Сербиновичу подробные инструкции — об окончании двенадцатого тома, о примечаниях, архивных бумагах… А тут — кашель с кровью, воспаление легких; „похудел так, что не узнать“. Врачи не надеются; единственный зыбкий шанс — Италия.

Денег нет, даже долги. Никогда не просил за себя и прежнего царя, тем более — этого. И все же приходится: как видно, настояли домашние — заодно с Жуковским, Александром Тургеневым, Блудовым, Дашковым. Заходит и старинный противник Сперанский, говорит, что, „вся Россия принимает участие в болезни Карамзина“. Царь меж тем сам справился о здоровье, спросил о нуждах.

22 марта 1826 года.Имея понятие о политических отношениях России к державам Европейским“, Карамзин просит должности русского резидента во Флоренции: Италия нужна для здоровья, должность — для обеспечения заграничного житья.

Царь Карамзину 6 апреля 1826 года. „Место во Флоренции еще не вакантно, но российскому историографу не нужно подобного предлога, дабы иметь способ там жить свободно и занимаясь своим делом, которое, без лести, кажется стоит дипломатической корреспонденции, особливо флорентийской“.

7 апреля Карамзин благодарит царя. Надеется „в чужой земле беспрестанно заниматься Россией“.

У русского путешественника и план поездки уже готов; в июне на корабле от Кронштадта до Бордо — на это уйдет около трех недель. Затем каретой до Марселя, и снова на корабле в Ливорно. В Царское Село этой весною уж не поедет и просит, если возможно, в зданиях, принадлежащих Таврическому дворцу, „уголок скромный, сухой и теплый, чтоб еще недели 3 подышать там лучшим городским воздухом“. Царь обещает дать специальный фрегат для историографа… В этот же день Александр Тургенев пишет за границу своему брату, государственному преступнику Николаю Тургеневу: „Семейство [Карамзина] не знает всей опасности. <…> Он исчезает для здешнего мира, но еще думает кончить в чужих краях 12-й том“.

В этот же день в Петропавловской крепости происходит 101-е заседание Следственной комиссии: допросы Сергея Муравьева-Апостола, Барятинского, Бестужева-Рюмина. В этот день в Варшаве арестован Лунин. Рылеев просит жену передать ему в камеру 11 томов Карамзина — последнее чтение… Михаил Бестужев, тоже деливший заключение с „Историей Государства Российского“, на одной из страниц девятого тома набрасывает схему тюремной азбуки — той системы перестукивания, которой воспользуется несколько революционных поколений.

В эти дни Жуковский собирается за границу — нет сил для Петербурга накануне приговора, казней. Почти каждый день он заходит к Карамзину, а уезжает, не простившись: не хватило духа, знал — что больше не свидятся.

Меж тем складываются чемоданы для Италии, и Катерина Андреевна, знавшая, что вряд ли поедут, непроницаемо-сдержанна в своем горе.

13 мая. Рескрипт Николая I. Сохранились черновики, написанные Жуковским. После торжественных слов („Русский народ достоин знать свою историю… История, Вами написанная, достойна русского народа!“) прилагался указ царя министру финансов, и его тоже набросал Жуковский. Указ об особой пенсии, которая будет выплачиваться самому историографу, жене и детям — причем сумма не зависит от того, сколько Карамзиных останется на свете: до выхода всех дочерей замуж, до получения всеми сыновьями офицерского чина…

Жуковский оставил место для годовой суммы — и царь вписал огромное число — 50 000 рублей.

Одиннадцать лет спустя, в дни пушкинских похорон, Жуковский напомнит Николаю I: „Так как Ваше Величество для написания указа о Карамзине избрали тогда меня орудием, то позвольте мне и теперь того же надеяться“. — Царь отвечал: „Я во всем с тобою согласен, кроме сравнения твоего с Карамзиным. Для Пушкина я все готов сделать, но я не могу сравнить его в уважении с Карамзиным, тот умирал как ангел“. Он дал почувствовать <…> что и смерть и жизнь Пушкина не могут быть для России тем, чем был для нее Карамзин“ (А. Тургенев).

Карамзин, получив неслыханную милость, вежливо благодарит за „благодеяния сверх меры“, но посетивший историка в тот день Александр Тургенев несколько раз вспоминал о поразившем его редкостном явлении. Карамзин был разгневан, по-видимому, очень разгневан, он „рассердился за пенсию“, „принял с негодованием…“. Негодовал, потому что слишком много, подозрительно много!

Прежний царь, с которым были близкие отношения, не осмеливался платить больше 2000 в год (о доходах за Историю речь не идет — это зависело от самого историографа.) 2000 было маловато, но не сковывало, не обязывало. Пятьдесят тысяч — это явно не столько для Карамзина, сколько для молвы!

Однажды у Греча обедают литераторы Крылов, Булгарин, Лобанов, Измайлов, Сомов, французский публицист Ансло: провозглашен и очень радостно встречен тост за царя, „который только что почтил литературу в лице г. Карамзина“.

Дело понятное: литература очень напугана арестами, следствием над Рылеевым, Бестужевым, Кюхельбекером, Грибоедовым, Корниловичем, Одоевским и другими писателями, журналистами; словесность вообще на подозрении и ждет худшего, а царский подарок Карамзину успокаивает лояльных и привлекает колеблющихся… Впрочем, двусмысленность огромного пожалования, политический расчет среди весенних ужасов 1826 года (и ожидаемых летних казней) — все это было замечено не одним Карамзиным. Осведомленный и вполне благонамеренный свидетель А. Я. Булгаков пишет насчет „пенсии“: „Вы превозносите душу императора, а есть, конечно, завистники, коим это не нравится“.

Карамзин разгневался — в последний раз в жизни, но сильно. Всегда чувствовал фальшь, лживый тон — и точно так же, как некогда воспротивился лестному желанию царской сестры быть заочной крестной матерью его ребенка („это для людей“). Точно так же недоволен документом, несомненно гарантирующим будущее его семьи, но — недаром, недаром…

13 мая — последний гнев Карамзина.

22 мая 1826 года Карамзина не стало.

Жуковский — Катерине Андреевне из Дрездена;

28/16 сентября 1826 года:Тот, кто был на свете Карамзиным, о том воспоминание не может иметь ничего обыкновенного. Все уроки земной мудрости, все, что на земле есть прекрасного, соединяется в горестно-возвышенном чувстве: он был! Видишь пред собою прекрасную чистую жизнь и утешаешься, возвышаешь себя мыслию, что такая жизнь на земле возможна. Вспомнить об ней — значит поверить сердцем всему тому, что так слабо сберегает в будущем рассудок. Дружба к нему (не с ним, ибо мы не могли быть товарищами), но способность понимать его и любить — была моим главным моральным достоинством. Не иметь его свидетелем жизни своей, одобрителем своих дел есть великая потеря; но тем дороже должно быть воспоминание об нем; с этим воспоминанием не уснет в душе ничто его достойное. Глаза не видят, а сердце помнит. Моя истинно деятельная жизнь, можно сказать, теперь только начинается; тут-то и нужен бы был такой Судья, которого присутствие давало бы силу одобрения, награду. <…> Теперь помнить его есть то же, что было прежде любить: действие должно быть одно и то же. Напишите, прошу Вас, сделан ли надгробный памятник, если нет, я постарался бы здесь приготовить рисунок. Надобно, чтоб был самый простой и величественный. Надобно бы посадить кругом деревьев…

Памятник стоит сегодня в Александро-Невской лавре. На плите два имени: Николай Михайлович, Екатерина Андреевна Карамзины. Была молва, искренняя и наивная, (записанная много лет спустя): „Никто не верил тогда, что смертная казнь будет приведена в исполнение, и будь жив

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату