оглядки на правила ремесла.
Углубившись, однако, в меандры этого незавершенного муравейника, Баудолино находил порой и хорошо провешенные фундаменты, и ровные стены, и фасады с добрым фахверком, и бастионы, которые даже в полудоделанном виде уже смотрелись очень крепко и надежно. Оставалось заключить, что среди работников, сооружающих город, есть как местные, так и приезжие, как растяпы, так и искусники. Местным, ясное дело, любое зодчество было внове. Местные люди кто? Вахлаки! И городские дома возводят в точности так, как навыкли сколачивать скотские загоны. Но соседние постройки были созданы умелыми руками, руками опытных людей, обученных мастерству.
Опознаваясь с многоразличными видами работ, Баудолино одновременно опознавался и с многообразными диалектами, звучавшими на каждом новом углу. Куча каких-то кривых хаток бесспорно являлась творением мужичья из Солеро. Кривоватая, но высокая башня возводилась монферратскими ребятами. Дальше на него чуть не вылили кипятковый раствор из котла, он еле отпрыгнул. Лившие, судя по их гомону, были павийцами. В стороне кто-то обстругивал матицу так, что хотелось руки ему перебить; впрочем, эти руки, что с них возьмешь, приспособились за свою жизнь только рубить дрова в лесах вокруг Палеи… И куда ни сунься, среди прочих строек, стоило заслышать осмысленные команды, стоило завидеть артель, работающую с умом и толком, всякий раз было понятно: эти говорят по-генуэзски.
— Ну, я попал прямо на вавилонское столпотворение, — констатировал Баудолино. — А может, в Гибернию, где, сказывал наш Абдул, семьдесят два мудреца восстанавливали Адамов язык, перемешивая все известные языки на свете, как для построек в ведерках перемешивают воду и глину, вар и битум… Но здесь еще до Адамова языка, пожалуй, не домешались. Здесь пока еще все семьдесят два языка в чистом виде, каждый в полной красе. Глянь-ка, экая прорва народов, и в обычное время все они между собой перестреливаются! А сейчас потеют вместе, да и в охотку! Ты гляди на них! Мир да любовь! Ну и дела!
Он подошел ближе к артели, которая споро выводила сложный навес с узорными балясинами, не иначе как с расчетом на будущую аббатскую церковь. У них был налажен и прекрасный подъемный ворот, крупный и мощный, приводившийся в движение не вручную, а припряженной лошадью. Конь у них был в шорной сбруе. Вместо грубого деревянного дышла, которые употребляли здешние деревенские, сдавливая при этом лошади шею, на их коне была удобная шлея вперехват на плечах. Все, что выкрикивали работники, звучало столь определенно по-генуэзски, что Баудолино счел возможным обратиться к ним на их родном наречии, хотя и не смог так похоже его воспроизвести, чтобы сойти за своего.
— Что это вы строите? — спросил он для завязки разговора. Один из генуэзцев, покосившись по- песьи, ответил: хотим построить машину, чтоб чесать себе дрын. Так как вся ватага заржала и было совершенно ясно, что смеются над ним, Баудолино (которому уже достаточно обрыдло прикидываться смирным купцом и таскаться на чахлой мулице, в то время как в переметном тюке у него таился, аккуратно замотанный в штуку сукна, меч имперского министериала) без промедления уведомил его, изъясняясь на диалекте Фраскеты, который вдруг — после стольких-то лет отвычки! — сам слетел с его уст, что ему-де лично не требуются для этой надобы машины, потому что он привык, чтобы дрын, который, кстати, у приличных людей называется членом, ему чесали ваши потаскухи, ваши мамаши! Генуэзцы не полностью прочувствовали точный смысл его слов, но общую идею уловили. Они побросали свои занятия и, подбирая с земли кто камень, кто кривой кол, начали группироваться полукругом около мулицы. К великому счастью, именно в это время и в это место пожаловала некая кавалькада, в которой один из всадников имел вид благородного рыцаря, и они на франкском языке, перемешанном с латынью, с провансальским и еще черт знает с каким, заявили генуэзцам, что этот-де паломник говорит как один из местных, и следовательно, те не имеют права задерживать его на его собственной земле. Генуэзцы заспорили, закричали, что этот молодчик расспрашивает и выведывает, и он шпион. Рыцарь ответил, что если император засылает сюда шпионов, то это к лучшему, пускай узнает, что в здешних краях закладывается город именно в пику императору. И обратился к Баудолино: — Вроде я тебя прежде не видел, но, чать, ты здесь не впервые. Почто вернулся? Подсоблять на стройке?
— Твоя светлость, — почтительно отвечал Баудолино, — я урожденный из Фраскеты, но много лет как уехал отсюда и не ведаю ничего о делах, что затеваются тут. Меня звать Баудолино, я сын Гальяудо из семьи Аулари…
Он не успел договорить фразу, как из группы этих новых проезжих какой-то дед, седовласый и с сивою бородою, угрожающе взметнул палку и взвизжал: — Подлый ты и бессовестный обманщик, да падет тебе стрела на голову, как ты смеешь поганить имя сына моего Баудолино, бедного отрока, я ведь и есть тот Гальяудо и вдобавок из Аулари, как и он, то есть сын мой, его свели из дому множество лет назад, забрал какой-то барин алеманский, загорский, заморский, шут знает, небось из тех, кто таскает ученых обезьян по базарам, потому что о несчастном моем парне я с тех пор не имел ни известия ни привета, и прошло столько уж лет, что пора уж ему было скончаться, и вот мы с болезной моей хозяйкой уже тридцать лет проливаем по нем слезы, о горькое бездолье моей жизни! А и без того я мыкался в нужде в вековечной! Но что стоит потерять родимую кровину, никому нету моготы понять, коль самому не доводилось!
В ответ Баудолино завопил: — Отец, так это ты и есть! — и тут голос его почему-то осекся и слезы залили глаза, но льющиеся слезы не способны были скрыть великую радость. И добавил, овладев голосом: — И никакие не тридцать лет вы проливаете слезы, потому что я уехал ровнешенько тому назад тринадцать, и ты должен быть доволен, потому что я провел их с толком и вышел в люди. — Дедок подлез под самую морду мулицы, чутко вперился Баудолино в лицо и проговорил: — Да и ты, однако, ты и есть! Хотя и миновало тридцать лет, но твоя лукавая харя все такая же, как была! Ну, скажу тебе со всей прямотою: хоть и вышел ты вроде, как рассказываешь тут, в люди, но с родителем своим ты не моги сметь спорить, и если я говорю, что тридцать, значит, мне они за тридцать показались, и за эти тридцать лет мог бы, бездельник, хоть какую-нибудь весточку послать, этакая ты каналья, погубление всего нашего рода, слазь сюда с твоей лядащей скотины, ведь она, поди, краденая, дай я тебе влуплю за это батогом по хребту! — И он схватил Баудолино за сапог, стягивая с мулицы, однако в этот миг встрял тот, кто казался над ними всеми воеводой. — Ты что, Гальяудо, ты смекни, встречаешь сына через тридцать лет…
— Тринадцать, — поправил Баудолино.
— А ты заткнись, у меня с тобой разговор особый! Однако смекни, папаша, встречаешь через тридцать лет, тут по порядку надо вам обниматься и возносить благодарение Господу, черти вас побери совсем и к дьяволу!
Баудолино тем временем действительно спешился и готовился бросаться в объятия Гальяудо, который, стоя перед ним, заплакал, но тот же главный, который казался воеводой, снова влез в середину и ухватил Баудолино за шиворот. — А вот если у кого и найдутся к тебе старые счеты, то учти, что у меня.
— Кто ж ты такой? — спросил Баудолино.
— Я Оберто из Форо, хотя ты об этом не знаешь и не помнишь ничего. Когда мне было десять лет, мой родитель оказал вам честь, заехал к вам на двор посмотреть бычков, торговал он бычков у твоего папаши… Я был одет как подобает сыну рыцаря, и отец не разрешал мне входить в ваш хлев, чтоб не запачкался. Я ждал его около дома, свернул за угол, а там ты терся, грязный, вонючий, прямо из кучи назема. Ты подошел ко мне, присмотрелся и спросил: играть будешь? Я как дурак сказал: буду. Ты мне дал пинка и я улетел в свиное корыто. Отец за перепачканный новый наряд вечером меня выдрал…
— Понятно, — сказал Баудолино. — Но прошло тридцать лет…
— Во-первых, тринадцать, а во-вторых, я с того дня все жду случая поквитаться, потому что никогда меня так не унижали. Пока рос, я каждый день обещал себе, что вот попадется мне сынок того Гальяудо и я прикончу его.
— И теперь ты меня прикончишь?
— Теперь нет. То есть теперь уже нет. Потому что мы здесь занимаемся важным делом, строим город, чтобы воевать против императора, пускай-ка он снова сунется на наше место… так что подумай сам, можно ли мне терять время, тебя приканчивать! Подумай! Целых тридцать лет…
— Тринадцать.
— Целых тринадцать лет я носил эту занозу в сердце, и тут в самый интересный момент, когда я наконец тебя нашел, злоба прошла.
— Вот так со мной поговоришь, ан глядь…