Но что новые очень раздражали апологетов ушедшего времени — нам указывает Гораций, использовавший в значении «современный» слово «nuper». Он говорил:

Я негодую, когда не за то порицают, что грубо Сложено иль некрасиво оно, а за то, что — недавно, Требуют чести, награды для древних, а не снисхожденья. (Послания, II, 1, 75 слл.)[505]

То же самое отношение проявляют сегодня некоторые рецензенты, ругая молодых романистов за то, что те пишут не так, как писали в «их время».

Термин «modernus» появился как раз когда оканчивалась эпоха, которую мы называем «античностью», то есть около V века н. э., когда во всей Европе установились действительно темные времена, предшествовавшие каролингскому возрождению[506]. Эти времена из всех возможных кажутся наименее «модерновыми». Но я должен сообщить вам (парадокс, но факт): в эти-то темные века, после того как воспоминания о былом величии потускнели, после того как от прежнего мира остались только обломки, уродливые, обгорелые, тихо наметилось обновление, которого сами новаторы не заметили. На самом же деле именно тогда начали складываться новые европейские языки, — думаю, самое новаторское, самое культурно-потрясающее явление за две тысячи лет. Параллельно этому и классическая латынь начала превращаться в средневековую. Появились у деятелей культуры и первые признаки гордости за собственное новаторство.

Первое проявление гордости — осознание, что переделанная латынь уже не та, что существовала в античности. После распада империи римлян древний континент переживал упадок земледельческой культуры, по разрушении римских городов, дорог и акведуков Европа зарастала деревьями, и поэты, иллюстраторы и монахи жили в древесном мире как в «сумрачном лесу», полном страхолюдных чудищ. Григорий Турский[507] в 580 году жаловался на конец литературы. Не помню уж какой Папа сомневался, действительны ли крещения, совершаемые на территории Галлии, потому что там крестят во имя Patris et Filiae (Отца и Дочери) и Святаго Духа, до такой степени священнослужители перевирают латынь[508]. И вот на фоне этого забвения всяких правил, в период между VII и X веками, развилась так называемая «estetica hisperica», то есть стиль, который утвердился от Испании до Британских островов, охватив Галлию.

Классическая латинская традиция описала (и заклеймила) этот стиль как «азианский» (а позднее как «африканский») в противоположность выдержанному «аттическому». В азианском стиле вызывало протест то, что классическая риторика именовала «kakozelon» то есть «дурной пафос». Дабы показать, до чего отцам церкви в V веке претил этот дурной пафос, приведу отрывок из Первого послания Св. Иеронима против Иовиниана:

Сколько теперь писателей-варваров, сколько речей замутнено огрехами стиля, который столь невнятен, что непонятно ни кто говорит, ни о чем говорится! Все или чересчур раздуто, или же плоско, как заболевшая змея; все свернуто нераспутываемыми узлами, и хочется повторить следом за Плавтом: «Никто того не разберет, кроме Сивиллы». К чему все эти глагольные ведьмачества?

Все те приемы, которые с точки зрения классической традиции были «огрехами», гисперийская поэтика назвала достоинствами[509]. Фраза гисперийского текста уже не подчиняется традиционному синтаксису. Высказывание не соответствует традиционной риторике. Законы ритма и метра нарушены. Составляются вереницы синонимов совершенно барочной витиеватости. Цепочки аллитераций, которые в классическом мире немедленно были бы запрещены и сочтены какофонией, воспринимаются теперь как новая музыка, и Альдхельм из Мальмсбери[510] радуется, составив фразу, где каждое слово начинается с одной и той же согласной: «Primitus pantorum procerum praetorumque pio potissimum paternoque praesertim privilegio panegyricum poemataque passim prosatori sub polo promulgantes…»[511]

Лексика обогащается за счет невообразимых гибридов, в нее врываются еврейские слова и эллинизмы, тексты строятся как ребусы. Если в классической эстетике идеалом почиталась ясность, эстетика гисперийская ставит на место идеала темноту. Классическая эстетика обожала пропорции, а гисперийская боготворит перекошенность, усложненность, пышные эпитеты и перифразы, все гигантское, все уродское, безграничное, сверхразмерное и несусветное. Для описания морской воды используются прилагательные «astriferus» и «glaucicomus»[512], и ценятся неологизмы — pectoreus, placoreus, sonoreus, alboreus, propriferus, flammiger, gaudifluus…[513]

Те же лексические эксперименты расхваливал в VII веке Вергилий Грамматик[514] в своих «Эпитомах» и «Эпистолах». Этот безумный словоплет из городка Бигорр, расположенного неподалеку от Тулузы, цитирует куски Цицерона и Вергилия (на этот раз настоящего), которые Цицерон с Вергилием даже не думали писать. Затем мы узнаем или догадываемся, что автор фальшивых цитат просто входил в кружок риторов, которые выбрали себе каждый по одному из знаменитых имен, некогда принадлежавших латинским классикам, и под этими ложными именами они писали на такой латыни, которая классической явно не была, еще и похвалялись своими проделками.

Вергилий из Бигорра выдумал новый лингвистический мир, который будто вышел из фантазии и из- под пера Эдоардо Сангуинети[515], хотя по хронологии могло быть только наоборот. Этот Вергилий говорит, что латинский язык существует в двенадцати подвидах и в каждом из них огонь называется по-другому: ignis, quoquinhabin, ardori, calax, spiridon, rusin, fragori, fumatori, ustrax, vitius, siluleus, aeneon[516] (Epitomae, I, 4). Бой именуется praelium, поскольку бои происходят на морской глади, а море зовется praelum, по причине его огромности — оно «первенствует», иначе говоря, «прелатствует» во всем чудесном (Epitomae, IV, 10). В то же время поэт подвергает пересмотру самые основные правила латинского языка. Он рассказывает, что риторы Гальбунг и Теренций четырнадцать дней и четырнадцать ночей проспорили о звательном падеже слова «Я», и что проблема эта является наиважнейшей, поскольку надо знать, как обращаться, говоря в высоком штиле, к самому себе («О я, хвалимо ль деяние мое?» — «О egone, recte feci?»).

Но перейдем к вульгарной латыни. Приблизительно к концу V века нашей эры народы говорили уже не на латыни, а на галло-романском, испано-романском, итало-романском или романо-балканском наречиях. Это были устные языки, без письменности. Но еще до появления «Serment de Strasbourg» и «Carta Capuana»[517] существовал яркий символ лингвистического новаторства: Вавилонская башня. Пред лицом умножения языков в Европе многие цитировали эту библейскую историю, используя символ Вавилонской башни как знак проклятия и беды. Многие, но не все — были и такие, кто в рождении вульгарных языков видел рост, современность и прогресс.

Когда в VII веке ирландские грамматики взялись за описание преимуществ гэльской грамматики перед латинской (в произведении «Наставление поэтам»), они использовали для зачина именно-таки Вавилонскую башню. Как в Вавилонской башне употреблялось девять материалов: глина и вода, шерсть и кровь, дерево и известь, деготь, лен и земляная смола[518], так для создания гэльского языка были использованы девять грамматических категорий: имя, местоимение, глагол, наречие, причастие, союз, предлог, междометие. Параллель, опередившая свой век. Вообще же, следует заметить по этому поводу, человечеству пришлось дожидаться Гегеля, чтобы наконец утвердилась в умах авторитетная и положительная трактовка сказки о Вавилонском столпотворении[519].

Ирландские грамматики считали, что гэльский язык являет собой первый и единственный пример того, как удается преодолеть «смешение языков». Создатели гэльской грамматики действовали методом, который хочется назвать «cut and paste»[520]. Они брали все лучшее, что находили в каждом существующем языке. А для вещей, которым не было до тех пор приискано никакого имени, они придумывали имена сами, при этом серьезно заботясь о сохранении родства между формой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату