дрожали звезды, и лодка скользила, как и прежде, тихо-тихо.
— Я страшная трусиха, — Люся отстранилась и поправила волосы. — Видно, не придется лететь с вами в космос.
Я вспомнил, как однажды рассказал ей о своей мечте.
— Неужели вас до сих пор забавляет смеяться над этим?
— Не обижайтесь, Леша. Тогда вы говорили много интересного. А я посчитала вас за наивного человека. Но теперь понимаю. Слишком смелые мечты всегда кажутся чуть-чуть наивными. Это он помог мне…
Сердце у меня замерло.
— Он смеялся над вашим желанием, — продолжала Людмила. — И в этом я виновата. Он сказал, что на Луну пусть летят болваны. Мой папа, помню, не вынес и ушел из дому. Чтобы загладить вину, Роман купил тесу и бревен для пристройки. Он хотел, чтобы мы жили отдельно от родителей.
— Не надо, — сказал я, — это прошло.
— Нет. Это не прошло и не пройдет. Никогда.
Я вздрогнул. Что она хотела этим сказать? Почему так обреченно прозвучали ее слова?
— Вы… вы любите его? Поэтому и приезжали в лагеря?
Люся медленно покачала головой.
— Мне не хотелось, чтобы у него остался мой альбом с фотокарточками.
Я не верил ей. И она это почувствовала:
— Конечно, я могла бы взять его и позже, но там лежали квитанции на подписные издания… Впрочем, и без них я могла обойтись, — Люся низко наклонила голову.
И я понял: она приезжала, чтобы встретиться со мной.
— Людмила, — проговорил я, не слыша своего голоса. — Давайте найдем с вами одну звезду. Нам не будет на ней тесно, вот увидите.
Люся не смеялась, как раньше. Она молчала, нагнув голову. Лицо ее в свете луны казалось совсем белым.
Я взял Люсю за руки и поцеловал ее губы, такие горячие в этот холодный осенний вечер. Люся сидела тихая и равнодушная.
— Ты хорошая, ты славная… — я назвал Люсю на «ты» и почувствовал, что иначе не могу ее называть.
Людмила отстранилась.
— Не надо, прошу вас, — она осторожно дотронулась до моей руки и улыбнулась тихо, одними глазами. — Не надо.
— Хорошо, не буду.
Я сдержал слово и не говорил больше о том, что касалось только нас двоих, о моей любви.
XXII
Наступила тихая мокрая осень. По утрам землю застилал туман. В ста метрах самолеты выглядели едва различимыми серыми пятнами. Если бы не узенький серпик луны, казалось бы, что небо глухо закрыто тучами. Потом, будто изображение на фотопленке, появлялось солнце. Из мутного светлого пятна оно становилось неярким золотистым кругом. На него можно было смотреть спокойно, как на матовый шар уличного фонаря.
Постепенно туман голубел, светлел, но был по-прежнему густ и вязок. Он наплывал на солнце волнами, то заслоняя его, то приоткрывая. В сумрачном воздухе носились мириады пылинок воды. Они скапливались на кромках плоскостей, крышах и окнах КП. Ветерок сбивал на землю тяжелые мутноватые капли, и пожелтевшая трава вздрагивала.
К полудню туман поднимался и тяжело повисал над аэродромом, закрыв пилотажные зоны. Летчики, по традиции, ругали метеослужбу, называли синоптиков «ветродуями» и «презренными кудесниками».
Все чаще летчики и техники занимались в классах. Повторяли теорию, а вечерами, когда тучи уже не в силах были удерживать в себе собранную влагу и начинали сеять на землю мелкий нудный дождь, сидели дома или в Клубе офицеров.
Кобадзе задумал к годовщине Октября какой-то грандиозный концерт. И участники самодеятельности все свободное время проводили в армейском клубе.
Однажды в разгар репетиции появился Брякин. Веснушчатое, с выгоревшими за лето бровями лицо его было очень серьезно, а рыжие глаза хитро блестели.
Он прошел на носках ко мне и нагнулся, чтобы что-то сказать.
— Обожди чуть-чуть, — зашипел Лерман.
Брякин кивнул головой и присел, уставившись на сцену. За роялем на кончике стула сидела Нонна Павловна. Ее тонкие, красивые пальцы быстро бегали по клавишам, голова была откинута. Она исполняла пьесу из «Времен года» Чайковского.
На этот раз Нонна Павловна сама пришла в нашу самодеятельность.
— Хочется, чтобы вы приняли меня в свой коллектив. Она сказала одно, а хотела сказать другое.
«Да, я была виновата, — говорили ее глубокие, как бочаги, глаза, — но ведь и вы не остановили меня. И забудем о прошлом. А избегать меня не надо».
Кобадзе растерялся.
— Конечно, конечно. Мы очень рады, — пробормотал он и предложил Нонне Павловне (прямо с места в карьер!) пройти к роялю, за которым уже сидел Лерман.
Старший сержант быстро встал — его самолюбие артиста было уязвлено, однако по мере того, как новоявленная пианистка проигрывала пьесу, мелкие чувства покидали его музыкальную душу, и под конец Лерман весь подался вперед, вцепившись пальцами в спинку стоявшего впереди кресла.
В зале еще не успел растаять последний звук рояля, как все захлопали, а Лерман, Кобадзе и еще несколько человек подбежали к Нонне Павловне, окружили ее, принялись что-то горячо ей говорить.
Я посмотрел на Брякина.
— Ну, что у тебя?
— Вас и сержанта Мокрушина командир полка требует, — сообщил тот. — Моментально.
Мокрушин распоряжался за кулисами. Это он сконструировал машину времени, на которой герои пьесы «Баня» перелетают в коммунистический век.
— Не знаешь, зачем? — настороженно спросил он у Брякина.
Брякин усмехнулся, потом сделал серьезную мину и отрицательно покачал головой.
В кабинете, кроме Молоткова, были комсорг полка и пионервожатая из подшефной школы.
Майя с тревогой посмотрела на меня и отвела глаза в сторону. «Она что-то знает о Людмиле, — подумал я. — Но что?»
— Садитесь. — Командир приветливо глядел на меня и Мокрушина. Сержант в волнении кусал губы. Но мне теперь было не до него. Я хотел перехватить Майин взгляд, а она, будто нарочно, все смотрела в сторону.
— Вот, товарищ Мокрушин, — сказал полковник. — Комсомолия рекомендует вас на серьезную работу.
Мокрушин пригнулся, словно на него взвалили тяжесть.
— И мы решили сделать вас, товарищ сержант, руководителем авиамодельного кружка, который создается при школе. Доверяем судьбу ребятишек. А что же — нужно привить им любовь к авиации. Они — наша смена!
Мокрушин встал, приложил руку к взъерошенному чубику, но тотчас же отдернул ее и покраснел.
— Нам бы хотелось узнать, — полковник в упор посмотрел на Мокрушина, взгляд его был теперь строгим, твердым, — узнать ваше мнение.
— Я… спасибо за доверие… Постараюсь, — голос у Мокрушина прерывался. — Но как же, ведь я…