понимаю. Любое воображение — это виртуальные миры, то есть мгновенно вскипающие внутри и мгновенно исчезающие, только мы ими обычно управляем. Можем интересный и нужный нам мир — задержать, остановить на сколько нам хочется, можем — вовсе на время отбросить все виртуальные и пребывать себе запросто в нашем, обычном, где и проживаем бытово, в горе и в радости, пока живем. А в маме неуправляемо и неостановимо бушуют сейчас только виртуальные миры. Они управляют мамой, а не она — ими, вот в чем вся разница.
Иногда какой-то из этих миров вдруг поворачивается у мамы таким углом, что попадает точно — на наш, обычный. Тогда мама спрашивает меня, что я сейчас пишу и какие у Машки отметки в школе? Но этим — увы! — уже бесполезно обольщаться. Потому что этот ее виртуальный, с нашим случайно совпавший мир тут же сдвигается. И мама уже говорит, что Машкин муж, торговец скотом из соседней деревни Святцово, ей очень несимпатичен, а я — ленива, опять не чищу колодец, влезла в него грязным ведром, вот отец вернется и мне будет плохо…
Умом я даже понимаю, что маме моей сейчас — гораздо легче уже, чем когда она балансировала на гребне. Она ведь сейчас — по-своему, нам недоступно и страшно для нас, — свободна в своих виртуальных мирах. Мгновеньями — может, даже и счастлива. Думать про это жутко. Но это, видимо, так. У мамы, словно в «черной дыре», поменялись местами пространство и время. Она ведь сейчас свободна во времени — назад, в детство, в любую сторону, институты, ее кафедра, Пенза, Ленинград и Орешенки, и даже вперед во времени, вечером она, к примеру, сама сбегает в Лихини, чтобы поглядеть, как подросла моя младшенькая. А пространство ее — съежившееся до постели — приобрело, наоборот, фатальную целенаправленность, с которой уже не свернешь, путь в этом пространстве — только уже к сингулярности, где кончаются все известные нам психические законы, но — спаси меня физика или хоть облегчи на миг! — вдруг там есть незнаемый для нас выход в какие-то другие миры, что не противоречит современным гипотезам и математическим моделям, что ведь — один сплошной материализм, но в нем есть какая-то нематериальная, а скорее — душевная, зацепка для сердца…
«Раюша, у вас в Лихинях травы нынче хорошие?» — «Травы у нас — что надо». — «Косить уже начали?» — «Начинаем…» — «А чего ж ты сидишь? На покос-то рано вставать. Уже темнеет, гляди! Пока лошадь поймаешь на лугу, пока запряжешь, совсем потемну поедешь. Я беспокоиться буду. Машу тоже бери. Я, правда, ее не видела никогда, но все равно — бери». — «Как это ты не видела? Машка вчера у тебя была». — «Нет, я Машеньку никогда даже не видала. А я, знаешь, Раюша, встать совсем не могу. Подвернула ногу. Ходить — могу, утром ходила по ягоды, за земляникой. А вставать не получается почему- то. Как я без тебя встану?» — «А ты, мам, полежи. Что за интерес-то — вставать?» — «Полежи! У меня, между прочим, копейки денег нету, чтобы в лавке конфет ребятишкам купить». — «Заелись. И без конфет обойдутся». — «Это ты верно сказала, Раюша, заелись, — смеется мама. — А все одно — поторапливайся! До темноты-то успеешь? Завтра мне младшенькую привези, не забудь. Укутаешь, сеном обложишь, ничего, не простынет, какие еще морозы…»
Я иду по коридору. Я иду по пустыне. Я иду по тундре. Я иду по тротуару. Но мама моя никогда уже не пойдет мне навстречу. Никогда. Никогда. Никогда.
Каин, Каин, я — брат твой, Авель! Ты зачем меня пощадил, разве мало уже я выстрадал, ты зачем меня жить оставил, ты зачем меня не убил, все равно — копьем или выстрелом? Все брожу за своими стадами, за стадами своими — мыслями. Каин, Каин, мир невменяем, я повсюду — как будто высланный… Все барашки мои — скукожились, все ягнята мои — не дышат, все пути мои — бездорожие, я давно уже выжат, выжат…
Просто попытка. Экскаватор, пожалуй, самая соблазнительная игрушка. Лестница сбоку — как трап, и, как трап, поднимается нижняя ее секция, знаменуя отплытие. В труд. Кабина вознесена над землею метров на десять, сам экскаватор, небось, — под двадцать метров ввысь. И захватывает ковшом далеко и жадно, тоже метров на двадцать. Если глядеть спереди на пустой ковш, напоминает он мне крокодилью пасть с отвисшей почему-то челюстью, в челюсти сидит пять крепких зубов. Сбоку же, если днище ковша откинуто, похож он на образцовскую куклу — то ли Кощей Бессмертный, то ли уродливая Алена-Краса в пятизубой короне. Из кабины экскаватора, сверху, — надменный вид на плато Расвуумчорр, на окрестные горы. И полная отрешенность мира — все слишком мелкое, несущественное и суетливое там, внизу. Крошечный начальник что-то кричит и машет руками-спичками. Подползают крошечные «БелАЗы», которые осторожно надо нагрузить доверху и не свернуть им башку. Крошечные кучки — внизу, которые нужно сгрести, а они же были горой. На экскаваторе, на мой взгляд, должен формироваться характер гордый, немелочный, мужской в самом высоком и изначальном понимании…
И как? Формируется?
Был перевал Балдабрек, жесткая трава по колено, пучками, жесткая трава без названия, бурые камни, подернутые лишайниками, словно инеем, увязавшийся за мною от лагеря бездарный пес Казимир, настолько инфантильный, что даже сейчас он ступал за мною след в след, гулкое и синее небо. Ни одной птицы. Только ветер, размашисто-ровный, который качал жесткую траву и от которого трусливо морщился Казимир.
Внизу что-то кричали. И не слыша слов, я знала, что, они там кричат. Там, под водительством Макса, студенты-практиканты стаскивали сейчас в огромные кучи все, что может гореть, сухие сучья, ненужные ящики из-под оборудования, все, что они смогли утащить с железнодорожного разъезда, который издалека видать с перевала. Потому что Балдабрек нужно сперва еще выжечь, пройтись огнем и мечом. Наверняка Макс внизу орет: «Козырный костер заделаем!» А Шалай снимает вдохновенного Макса своей самодельной, на уровне мировых шедевров, фотокамерой и тихонько бухтит самому себе: «Шалай-валяй проживем». Потом уж, после огня и меча, будут на перевале ставить ловушки для птиц, тут пролегает великий миграционный путь, давно уж основан стационар, птицы ведь переносят много чего, к примеру, — грипп, летят тут тысячи-тысяч, мелкие — давят друг друга со страху в ловушке, это издержки большой науки, птиц так бессчетно, что можно — запросто — готовить на ужин рагу из языков жаворонков, крупные, всякие орлы да стервятники, не говорю уж — о врановых, ведут себя умненько, тихо пережидают, чем дело кончится, мрачно зыркают глазом, но даже не клюнут, пока кольцуешь.
Тут, внизу, мой любимый Макс и возлюбленный мой Шалай. На монтаж ловушек и прочую деловую возню уйдет с неделю, это недолго. Потом начнется пролет. Бурен ли будет он этот год, кто же это знает заранее. Но — уж во всяком случае — такое больше нигде не увидишь. На перевал Балдабрек я рвалась года четыре, никак не выходило, чтоб вовремя. Сейчас вышло. Но сейчас мне этого ничего не нужно, вот ведь беда, ни Макса, ни Шалая, ни мудрых врановых, ни рагу из языков жаворонка…
Нет. Зачем это?
Однажды у жабы разболелося жабо. Жабо пошло — жабами от загрязненья вод. Она теперь не пьет. Не дышит. И ножками уж не сучит. Не важно, так будет с каждым.
Он — начальник крупного рудника, рудник его — всегда первый в Объединении, по выдаче и по вскрыше, хоть рудник старый, есть тут посовременнее. Ему сорок пять, он — неутомим, весел, в кабинете все время смех, бумаг на планерке даже и на столе не видно, все говорят по делу, кратко, как я нигде не слышала, никто в блокноте не чиркает, он верит всем на слово, ему — верят, сказал человек — значит, сделает, чего записывать, есть на то голова и честное слово, есть честь, рудника и своя. Он ходит тяжеловато, припадая на палку, палку его без тренажа — не подымешь, лет пятнадцать назад попал под несчастный случай, в орте свалилась глыба, «закол», килограмм в пятьсот, его краем задело, был перелом двух позвонков, никто не думал, что выживет, лежал в Поленовском институте, долго, там лежат долго, не знаю — сколько, боль там в счет не идет, вообще — не фактор, делай, что говорят, никто не верил, что он поднимется, такие всю жизнь ездят потом в инвалидной коляске. Он — начальник рудника, водит свою машину, управление, правда, ручное, ходит на лыжах, в основном — на руках, но ведь ноги — в креплениях, значит просто на лыжах, смеется всегда громче всех — хоть какая компания, на людей — жаден, сразу тащит к себе домой, все у него вечно живут, сына себе родил, сын сейчас в третьем классе, дочь и раньше