Ну и при чем тут, собственно, ишак? — скажете Вы, вечно придирчивый сэр! Этот ишак — при всем, вот что я Вам отвечу.
Закружусь-ка в розовых чащах, вознесусь в своих эмпиреях, чтоб потом — удариться слаще, чтоб разбиться потом — больнее.
Они все — удивительно тупые: Он, Мирхайдаров, химичка Надежда Кузьминична, учительница начальных классов Алла Демидовна, веселая англичанка, Иван-Иваныч наш — по труду, Маргарита, им разве объяснишь, что они такое, кто — они. Как мне им объяснить? Как? Как? Сердце мое исходит сейчас черной кровью — любви, сопричастности, боли за них, за эту школу, без которой я давно не могу, за наших ребят, которых я узнаю уже от метро, даже если в лицо — не помню, по счастливо-осмысленному блеску в глазах…
Чего-то я подустала от своей жизни. Где близорукий и физически сильный доцент Пряхин, который бы поносил, что ли, меня на руках по тополиной аллее, словно свою жену, бывшую балерину, сквозь — мирные шорохи ночи и соловьиные трели, поносил бы да побаюкал, что ли, терпеливо и неназойливо мою усталую жизнь? Доцента нету. Но, с другой стороны, как любит выразиться мой же дружок-художник, коего я тоже люблю: «У кажного человека — свое счастье…»
Уже ночь. Я мотаюсь по собственной кухне, туда-сюда, Карно-цикл, тута-сюта, нет мне ни сна, ни дна, ни путной мыслишки. Машка дрыхнет, Айша тоже дрыхнет, не с кем в собственном доме слова сказать. Машка все обижается, что не пишу ей стишков. Правда — несправедливо, другим же — пишу. А стишки, как известно, утишают душу.
Села да написала Машке:
Однажды улитка вломилась в калитку и бросилась грудью на теплые плитки садовой дорожки, и так зарыдала, что нежные рожки ее раскрошились на мелкие крошки. Их тут же сожрали бездомные мошки, которые ели обычно повидло из слив, и это повидло давно им обрыдло. Но дело не в них. Мы жили на даче среди георгинов, мы жили — иначе, заботы отринув, валялись, как клячи, копыта откинув, на солнечных плитках горячей земли. И вдруг к нам в калитку вломилась улитка — в слезах и в пыли. Она рассказала ужасную новость: об ней написали бездарную повесть, она прочитала ту повесть в трамвае, где все непрерывно чего-то читают, и с этой минуты ужасно рыдает, и жить не желает. «А мы-то при чем? — закричали мы в страхе. — Мы просто живем — подтвердят черепахи, мы просто купаемся — видят стрекозы, лежим на траве, вон свидетели — козы, жуки, пауки, воробьи и цыплята, лежим и любуемся пышным закатом, а кто написал — разве мы виноваты?» Улитка взглянула печально и горько — она не поверила нам ни полстолько. С ракушки ее осыпались соринки, их тут же сожрали летучие свинки, которые ели обычно окрошку из книг, и эта окрошка свихнула им ножки. Но дело не в них. Все было так странно вокруг и красиво, цвела под забором глухая крапива, и мятлик беззвучно потрескивал гривой, и звон комариный стелился над ивой, и чей-то в сирени поблескивал бивень… И мы замолчали, печально кивая, — а вдруг мы напишем, откуда мы знаем, быть может — бездарно, а может—толково, откуда мы знаем, к чему мы готовы?..
Творчество — это появление смысла там, где его дотоле никогда и ни для кого не было, никто не знал, не ждал, не предчувствовал, где для всего человечества было — темь и немь, глухая стена. Прорыв смысла через, нет, даже как бы — сквозь личность творящего: спонтанно. Но тогда — вопрос. Этот никому ранее не ведомый смысл все-таки сам-то для себя там объективно уже существовал? И творчество — что же? — проявляет смысл, как фотограф пленку, делая его для всех очевидным? Или тот, кто на то способен, — дерзостью своей и энергией — создает этот смысл, которого нигде и никогда действительно не было? Создает то, чего вообще — не было? Продуцирует — из себя? Так что же, эта наша школа — она была до меня? Или ее без меня — вовсе не было? А Вы, обожаемый сэр, Вы-то без меня есть? Были? Будете? И я Вас лишь «проявила» для всех, всего лишь сделала — видимым, не сумев сделать — доступным для подражания? Как все это понять, несравненный сэр? Это — что, математика, физика, философия на мелком месте или уже искусство?..
Ничего мне не опостылело, ничего! Только жажда жизни раздирает мне душу. Жажда. Жажда.
Послесловие
Странным образом попала ко мне эта рукопись.
Сама я — театровед, занимаюсь проблемами театра для детей, то есть — ТЮЗом, это интересно и целиком заполняет мою жизнь, круг моих друзей достаточно специфичен — театральные критики, историки театра, режиссеры, кое-кто из актеров, немного, я не очень общительна. И не слишком любопытна по натуре. Случайных знакомых у меня почти нет. Я бываю в командировках, но лишь — в крупных городах, где есть детский театр. Езжу я неохотно, только — если надо. В Москве бываю достаточно часто, центр театральной мысли, это понятно.
В ту ночь я возвращалась из Москвы. Как обычно — «Стрелой». Одно место в нашем купе пустовало, мое было — нижнее, на верхней полке, надо мною, уже лежал, когда я вошла, какой-то мужчина. Я не любопытна. На другой нижней полке — напротив — сидела женщина. Я заметила, что она похожа на ежа. На ней был колючий берет, колючая кофта, глаза тоже казались колючими. Ежей я видала на даче. Я люблю именно «Стрелу», потому что сразу ложишься спать и просыпаешься уже в Ленинграде. Я умылась, почистила зубы, легла и быстро уснула. Я сплю везде хорошо.
Через какое-то время меня разбудил какой-то дребезг. Я сплю чутко. Мужчина на верхней полке тоже проснулся. Женщина напротив меня тоже проснулась. На столике стоял круглый будильник. Он дребезжал. Женщина сказала: «Работает!» Она казалась довольной. Я снова заснула. Минут через десять меня разбудил тот же звук. Мужчину наверху он тоже разбудил. Он разбудил и женщину. Она спала в кофте и в берете. Была, пожалуй, чем-то похожа на ежа. Женщина обрадовалась. «Работает!» — сказала она. И опять нажала на кнопку будильника. Будильник прекратил звенеть.
Мы опять заснули. Через очень короткое время мы все снова проснулись. Будильник звенел очень громко. Было похоже, что он дребезжит. Женщина довольно сказала: «Работает!» Мужчина наверху поинтересовался, что все это значит. Видимо, он был любопытен по натуре. Женщина напротив объяснила, что она компостирует в поездах билеты, ей нужно в Калинине пересесть на встречный поезд «Ленинград— Сочи», она боится проспать, не слишком доверяет проводнице вагона и поэтому проверяет будильник. Кажется, будильник — работает. Мы с мужчиной тоже считали, что будильник работает хорошо. Мы это подтвердили. Я опять быстро заснула. Минут через двадцать будильник нас всех снова разбудил. Женщина напротив казалась удовлетворенной. «Работает», — сказала она. Я и мужчина с верхней полки с ней согласились.
Спать больше почему-то не хотелось. Я встала, надела халат и вышла в коридор. Вскоре в коридор вышел и мужчина, который лежал надо мною, на верхней полке. В нашем купе опять зазвенел будильник. «Работает, вроде», — сказал мужчина. «По-моему, да», — сказала я. Мы разговорились. Мужчину звали Горелов Владимир Александрович. Я не назвалась. Я по натуре не слишком любопытна. Он живет в Ленинграде, ездил к старому другу в Москву, ему шестьдесят восемь лет, он давно в отставке, но еще преподает в училище, живут они в отдельной двухкомнатной квартире вдвоем с женой, в Купчино, детей у них нет, они воспитали племянницу, она рано осталась сиротой. Он спросил меня — обо мне. Слышно было, как за дверью нашего купе громко звенит будильник. Звук будильника похож был, пожалуй, на дребезг. «Работает», — сказала я. «По-моему, да», — согласился Горелов Владимир Александрович.
Я рассказала, что занимаюсь проблемами театра для детей. Это интересно и целиком заполняет мою жизнь, круг моих друзей — достаточно специфичен. Он слушал меня с интересом. Потом он сказал: «Простите, если я вас правильно понял, у вас, наверное, есть знакомые в литературных кругах?» Я объяснила ему, что круг моих друзей достаточно специфичен, критики, театроведы, кое-кто из актеров, но я пишу статьи по проблемам детского театра и знаю некоторых работников некоторых журналов. Горелов