психологию — прежде всего. Читайте второй том Академического издания, досточтимый сэр, там все есть…
А может, любовь — это мнимая единица?..
Глядел глазами грустными, огромными, нерусскими. Ничто во мне не дрогнуло, ничто во мне не хрустнуло, ничто во мне не крикнуло, когда он уходил. Ушел — и нету сил. На землю кинусь стылую, прохожим кинусь под ноги. Вернуть — какою силою? Держать — каким же подвигом? Негаданный, неузнанный, связать — какими узами? Сказать — кому сказать? Ушел — и солнце скрылося, как сердце надломилося, как что-то обвалилося, успев меня подмять. Глаза твои бессонные, бездонные, бездомные — куда теперь девать?
Нет, наверное, жена Ему все-таки не нужна. Ну, старушка-мать еще куда ни шло, ну, так и быть, племянница, от двоюродной сестры, живущей своей жизнью где-нибудь в Якутске и с другим мужем, она Вам вполне могла подкинуть эту племянницу годков эдак в пять. Вы ее воспитали. Как она к Вам теперь относится? Ей уже лет двадцать. Вы не замучили ее своим занудством? Может, она давно сбежала от Вас в общежитие, кончила курсы маляров, распределилась в Челябинск, работает там на комсомольской стройке и сильно увлеклась водным туризмом. Это не она ли, кстати, металась в бреду на горячей печке у Владьки Шмагина? Вот до чего довели Вы свою единственную племянницу! Или у Вас племянник? Такой тихоня в очках, только читает умные книжки и смотрит Вам в рот. Школу закончил с золотой медалью, чтоб Вам за него не было стыдно, и теперь исправно посещает вуз, какой Вы же для него выбрали. Естественно — педагогический институт имени Герцена. Ведь выше профессии — нету. И других, само собой, нету. Ваш племянник, между тем, туповат, «золото» в школе он исключительно — высидел, брал одной зубрежкой, товарищи в классе его не любили, он у Вас — зажатый, Вы его задавили своими высокими принципами и вселили в его робкое сердце неодолимый комплекс неполноценности. Как же это Вы так? А еще учитель! Ведь в Вашем племяннике, с того самого момента, как папа его, Ваш троюродный брат, улетел на «Северный полюс-5», где до сих пор и дрейфует в свое удовольствие, и, вместо доброго папы, — вдруг возникли Вы, сидит самый настоящий и заурядный страх перед творческой задачей, ибо всякое общение с Вами есть творческая задача, привыкнуть к которой немыслимо и приготовиться невозможно. Вам бы помягче с ним, пошаблоннее. Это Вы совершенно не в состоянии. Нет, жены Вам — не надо. Абсолютно не представляю, что Вы будете делать с этой женой. Втолковывать ей десятичные дроби? Читать ночью нестандартный анализ? Учить ее клеить и вырезать из картона Римановы поверхности? Вести ее за руку, под руку-то Вы не умеете, в филармонию и рассказывать, какие у Вас прекрасные ученики в девятом «А»? Она ж Вас в два счета возненавидит! Убежит от Вас с первым попавшимся водителем такси или слесарем-водопроводчиком. Может — даже с поэтом, причем плохим. Ей уже будет все равно: хоть с поэтом. Нет, уважаемый сэр, в жене я решительно Вам — отказываю, даже и не просите!..
В каждом новом месте сперва нужно освоиться с местным языком. Это очень важно. Имеет значение каждое ударение, каждая буква, потому что «хариуз» на Печоре — совсем не то, что какой-то там абстрактный хариус где-нибудь в учебнике ихтиологии. Хариуз имеет свой цвет, повадки, характер, с ним у каждого — свои, интимные отношения. Пока ты местного языка не почувствовал, не принял и не впитал, а он, язык этот, — обязательно всюду есть, ты слышишь вокруг только прямой смысл, а оттенки, намеки, недосказанности и нюансы, которые как раз людей и роднят, для тебя — закрыты. Ты ходишь как глухой, хотя с ушами у тебя все в порядке. Ты еще чужой и не можешь равноправно участвовать даже в простеньком разговоре, ибо никакой разговор — не прост, в нем всегда найдутся потаенные углы и скрытые тонкости, весьма важные для полного смысла, и за семью печатями — для пришельца.
А потом уж нужно срочно, не жалея себя, скоростным и бешеным темпом обживаться в местных воспоминаниях, чтобы они так в тебя вошли и вросли, будто сам их прожил. Ибо только общие воспоминания объединяют людей, кроме разве что общего дела, которое тоже ведь всегда сиюминутное рождение и созидание общих воспоминаний, которые уже через час, завтра утром, через минуту или через месяц позволят тебе обменяться с кем-то легкой улыбкой, и она будет значить — что вы, только что или совсем недавно вполне чужие, — теперь уже, может, навсегда нечужие. Конечно, люди свои воспоминания наживают годами, всей своей то медленно, то бурно текущей жизнью, а ты, вынужденный обстоятельствами, заглатываешь концентрат, давишься и устаешь, порой еще попадаешь впросак. Но ты уже как-то ближе, увереннее, можешь уже побольше заметить кругом и понять.
Начинаешь словно бы слегка различать окрестные предметы, чуять их связь, и даже в тебе уже временами — робкая пока еще свобода оглядеться вокруг. Но ты уже в состоянии услышать тягучий, будто и тебя засасывающий как прибрежную гальку, откат отлива на берегу Итурупа, вдруг различить оттенки и подивиться эмоциональному богатству пересвиста больших песчанок, застывших возле своих нор где-нибудь в Кара-Кумах, вдруг ощутить усталость перелетной птицы, тяжело и низко одолевающей перевал где-нибудь на Тянь-Шане или ужас безмятежно отдыхавшего сурка, столкнувшегося с тобой глазами и мгновенно рухнувшего от тебя в вертикальную свою нору, в надежность, безопасность и темноту, услышать кашляющий лай песца где-нибудь на Нижнем Таймыре и подивиться плоской бесконечности северной реки, многоцветно пронизанной вечным солнцем полярного лета. У тебя, значит, возникла уже свобода — чувствовать красоту края, в котором ты еще вчера был чужак.
А уж потом, постепенно, ты можешь настолько распоясаться, что мысленно будешь ставить себя на место — живущего тут всегда, и нахально стараться глядеть его глазами, только — его, исходя из местных обычаев, пристрастий и ассоциаций, житейских и профессиональных связей. Это серьезное для тебя напряжение внутренних сил, испытание на языковой слух, ибо решительно все являет себя именно в языке, на гибкость мозгов, способность к развитию, быстроте реакции и любознательности, испытание твоей памяти и глубины сопереживания, твоей доброты к миру, потому что если нет в тебе доброты — ничто тебе все равно не откроется, равнодушие, даже прикрытое мастерством, общительностью и внешним интересом, все равно — отторгает.
Ааа, пустое, все никогда не исчислить, тут невозможна полнота исчерпывания, тут все по Гёделю, у всякого свои методы и свои пристройки. Тоже мне — методика!
Методик вообще нет, есть только личности. Как и в школе. Тут я, правда, вру. Он меня научил ценить красоту и здоровую лаконичность правильно избранной методики. Раньше я по наивности, видимо, считала, что хороший, летящий в мысли, доступности и легком вроде бы темпе урок — это более импровиз, чем заранее подготовленное нечто. Но это такой, оказывается, импровиз, где всякая секунда точно рассчитана, каждое движение заранее выверено, всякое — словно бы — случайное слово имеет четкую, выношенную сердцем, головой, кровью цель. В такой импровиз всаживается разом вся твоя предыдущая жизнь, и только тогда импровиз этот поражает со стороны своим импровизом. После такого импровиза руки дрожат, глаз почему-то дергается, в голове — слабый звон, словно там распускается луговой колокольчик и парусит своим колоколом под ветром, а во всем теле — мраморная тяжесть, будто ты изваянный лев у парадного подъезда, изрезанный вечностью, избитый дождями, в незаживающих трещинах солнца, так и тянет опустить тяжелую мраморную голову и навеки вжать ее в мраморные же лапы, чтобы пришел, наконец, покой, или скорей добежать до учительской и дотронуться до кого-то живого, кто тебя понимает, чтобы убедиться, что он — живой, и ты — тоже, значит, еще живой, можешь еще шутить, понимать обращенные к тебе вопросы и даже, кажется, разговаривать по телефону…
Что же это за племя такое, неистовое, многотысячное и непостижимое — учителя? Как им не надоест? Как они себя сохраняют? Почему не лежат давно в поголовном инфаркте? Не бегут на Северный полюс, где тихо, белый медведь сосет белую лапу и миролюбиво трутся друг возле друга вечные льды? Дети меня, по- честному, сейчас не волнуют. Дети — как дети. Я себя в их возрасте помню: завидовать особенно нечему. Подумаешь, молодость, силы да неуемная прыть! Кого этим удивишь. Мне даже, пожалуй, их жалко. Ибо у них впереди еще — выбор. А нет ничего более опасного для человека, чем выбор. На этом-то и ломаешься. Выбор всегда разрушителен, вот уж где властвует судьбоносный, как принято теперь выразиться, метод исключенного третьего: либо — пан, либо — пропал. А коли выберешь среднее — это главная погибель и есть. Так уж оно потом и покатится, среднее, среднее, среднее, потихоньку, на троечку. Среднее как-то потом незаметно переливается в серое. Серое, серое. Только смелый выбор спасителен, во всякую секунду жизни — смелый выбор и беспощадный риск.