аксиомы же не доказывают, и вера не требует обоснования логикой, уточнять — бессмысленно, даже вредно, ибо уточнения дна не имеют, дают только видимость оного), то образуется дырка, и дырка эта зиять будет вечно, если ты и только именно ты не заткнешь эту дырку, то есть не заполнишь ее своим делом, не замуруешь ее своим неусыпным трудом, не забетонируешь своими мозгами, не залепишь воском своего сердца. «А где дырка-то? В чем?» — все же полезла я уточнять. «В мироздании», — объяснил мой дружок- художник.
«И какие эти дырки на вид?» — поинтересовалась я. Люблю наглядность на уровне абстракции. «Если математическое мышление не совершенно, то где же еще искать истину и уверенность», как все тот же Гильберт справедливо заметил. «Всякие, — уклонился от примитивной наглядности мой дружок-художник. — У кажного своя». Я представила стройное здание мироздания — всё в дырьях разных конфигураций, как в язвах, дырья эти взывали, вопили, чесались и корчились, в них налезали черные злые мухи, раздырявливали их еще глубже, больнее, хуже, дырья мучились и беззвучно, раздирая дырявые рты, кричали мне черными запекшимися губами: «заткни! заткни!» Здание мироздания, изрешеченное дырьями, трещало и шатко раскачивалось над бездной вечности, того гляди — могло туда завалиться…
«Так оно же рухнет!» — «Пока кажный делает свое дело, не рухнет», — успокоил меня дружок- художник. Эмалевые его глаза бессмысленно и целенаправленно глядели в никуда, значит он сейчас думал светло и цепко, находился в прекрасной творческой форме, он как правило — в ней, даже противно. «Ну, ко мне это не относится, — грубо отмела я. — Моей дырки там нету». — «Есть, — сказал он. — Твоя, моя, Машкина, этого твоего из школы, у кажного она обязательно есть». — «А моей все равно нету», — уперлась я. «Хоть маленькая, да есть». Было обидно, что он согласен на маленькую для меня, себе, небось, отвел котлован, но все-таки приятно, что моя — есть. «Сам придумал?» — «Ну, что ты? Это — наука».
Отлично знает, что против науки я бессильна. Впрочем, сугубо научным сведениям, от него исходящим, я как раз не верю. Не то чтобы вовсе не верю, но делаю обязательную скидку на его изначально-художественное восприятие любого знания, когда точный факт трансформируется иной раз даже и до полной своей противоположности. Но факты, как известно, упрямая вещь. Поэтому — интересность от такой трансформации порой даже возрастает, но сам-то факт проходит уже по другому ведомству — по ведомству искусства, и этим же тогда уже определяется его истинность, органично встроенная в художественную систему моего дружка. Можно вдруг наблюдать тогда несусветное — исключительно субъективную истину, которая, даже перевернувшись наоборот и в любую сторону, не утрачивает истинности и ею, наоборот, остается.
«Если ты не будешь свое дело делать, твоя дырка там останется навсегда, будет всегда мешать и всегда чувствоваться…» — «Кому мешать?» — обозлилась я. Это мое личное, в конце концов, дело. И моя дырка. «Ну, культурному процессу…» Это еще что за фрукт? Ладно. «И как же чувствоваться?» — «Ну, как дырка. Пробел. Пустота…» Удивительно постная все-таки личность мой дружок-художник! «Отстань, буду работать». — «А как же иначе-то!?» Ишь, сразу повеселел.
У синички расписной, в просторечье — расписнушки, подрастает сын большой, он подброшен был кукушкой. У него хулиганская челка, а глаза удивительно злые, и клювом он так пощелкивает, что расписнушке — не снилось, он гнездо давно развалил огромными своими ногами, он пасть такую открыл — поместятся папа с мамой. Расписнушка — такая крошка, яркий — райский — цветок, глядит восхищенно и кротко, как прекрасен ее сынок. Средь зеленых арчовых веток нигде больше такого нету, как силен он и как красив, как червей глотает горстями, вон — как челка его стоит, над разбойничьими глазами! Расписнушкино сердце бьется упоительными толчками: ах, сыночек, это — сыночек, он пробьется, этот — пробьется, будет первым промеж орлами.
Чем не наша модель? Семейно-воспитательная? С такой моделью родители, в основном, и приходят в школу. Очень обижаются, если с другими, чьими-то, восприятиями не совпадает. Старая, добрая модель иррациональной любви. Куда ж от нее? На ней мир испокон веку стоит. Куда ж с ней, одной да неистовой? Она же ребенка загубит своей топленой нежностью, а потом сама же будет рыдать и винить этого — своего — ребенка. Между этим вот святым молотом родительской любви и ее же священной наковальней и надсаживается, снует, суетится и все подставляет и подставляет — то туда, то сюда — свое безотказное плечо настоящий Учитель…
Вряд ли тогда, досточтимый сэр, директор бы сильно расстроилась, если бы Вы из школы действительно ушли. Вы — совершеннолетний, ушли бы по собственному желанию, не как-нибудь, на завод, а не в подворотню, у Вас есть хорошая рабочая специальность, Вы и на заводе бы приносили свою пользу, так директор, наверное, думала. Ее даже не смущало, что конец августа, ну, перемоглась бы сколько-то в сентябре с Вашими выпускными-десятыми, сама бы немножко там повела, а там, глядишь, какой-никакой математик бы подвернулся, помогли бы в роно. Такого, как Вы, она, пожалуй, и искать бы не стала. Где такого найдешь? А главное — зачем?
Но директор, хоть целый год уже проработала на директорском месте, совершенно не знала, оказывается, подведомственного коллектива. И педагогов, и учащихся старших классов. Вы еще кипели в своей оскорбленной гордыне и даже, после завода, отправились на дневной сеанс в кино, чтобы остыть и печально упиться своею отныне свободой, а в директорский кабинет уже бочком входила учительница химии, Надежда Кузьминична, человек тишайший и безответный, и своим тишайшим и безответным голосом, словно у нее птенец в горле и страшно его потревожить звуком, Надежда Кузьминична, краснея, уже сказала директору: «Я должна Вас предупредить, что если с Васильевым — правда, то я в этой школе работать не буду…» — «Как это — не будете?» — даже не поняла сначала директор. — «Простите, не смогу». И тишайшая и безответная Надежда Кузьминична уже вышла. Директор только головой успела мотнуть.
И тут же ворвался преподаватель физкультуры, певун, говорун и оптимист, которому все всегда хорошо, все трын-трава, лишь бы дети бегали, прыгали, лазили по канату и глядели орлами. Школа по физкультдостижениям держала первое место. «Оо, хорошо, что застал, — бурно обрадовался физкультурник. — Куда заявление положить?» — «Какое, Алексей Петрович?» — спросила директор. Но она уже поняла. И ее, надо думать, захолонуло. Ведь конец же августа! И если уж физкультурник?! «Приходится эту школу покинуть, — весело доложил физкультурник. — Семейные обстоятельства, тут написано». Небрежно бросил заявление на директорский стол. И как его не было.
Зато сразу, как под дверью стояла, вошла мама-Нестерова, председатель родительского комитета. Директор вдруг у нее спросила: «Не знаете, у Алексея Петровича есть семья?» Плохо она изучила за год свои кадры, плохо. «Нет, он пока неженатый», — сказала мама-Нестерова, которая знала всегда все и удивить ее неожиданным вопросом не было ни у кого никакой возможности. «Я так и думала», — сказала директор. «А в чем дело?» — заинтересовалась мама-Нестерова, поскольку не знать чего-нибудь, что знает кто-то другой, для нее — непереносимая ситуация. «Так, пустяки», — сказала директор довольно нервно.
«Говорят, Юрий Сергеевич из школы уходит?» — это был со стороны мамы-Нестерова вопрос совершенно риторический, так как она все подробности получила от завуча, Нины Геннадиевны Вогневой, еще вчера вечером по телефону. И тут же, кого надо, обзвонила. Вот-вот должен был подъехать папа- Тупыгиной-Веры, мама-Солянская, дедушка-Панько-Димы. А папа-Шарьян-Владимира как самый высокодолжностной среди родителей обоих десятых классов, обаятельный и умеющий вести беседу на любом уровне с утра был снаряжен уже в гороно (тогда было, конечно, еще гороно), дважды уже оттуда звонил, но зав пока не появился, а говорить с замами — это все они еще ночью по телефону согласовали — не имеет смысла. «Возможно», — сухо кивнула директор.
«А вы представляете, что это такое?» Этот вопрос мамы-Нестерова был уже вовсе не риторический, скорее даже — дружеский. И она серьезно, без обычной ее игривой легкости, заглянула в глаза директору. Глаза были холодные. «Потеря учителя — для школы всегда беда, — сказала директор. — Особенно перед самым началом учебного года. Особенно такого, как Юрий Сергеевич Васильев. Но если уж так получится…» Она развела руками. «Значит не представляете, — подытожила мама-Нестерова. — Если хотите, объясню». — «Объясните», — разрешила директор. «Во-первых, за ним уйдет Маргарита Алексеевна…» — начала мама-Нестерова.