— А твоя как фамилия?
— Василь Иваныч.
— А тебя как зовут?
— Василь Иваныч.
Их четверо, и все Василии Ивановичи! А в табеле совсем не было таких имен.
— Может быть, вас в список не записали? Давно работаете?
Они ответили хором:
— Давно… Третье лето.
Ко мне подошел худой, высокий, черный, как кочегар, рабочий.
— Они чуваши, — объяснил он мне. — Одним словом, забитые люди. Боятся настоящее имя свое назвать. И место их самое забиенное…
Он помог мне найти в табеле фамилии чувашей и назвал себя:
— Кондряков Михайло Егорович.
— Кондряков? — переспросил я. — Не увальский ли?
— С увала. А что?
— Значит, земляки.
— Не может быть, — удивился Кондряков. — Ты откуда?
— Из Балдина.
— Да ну! Смотри-ка ты, какое дело…
По увалу, в бурлацких поселках, вот уже лет восемь шли разговоры о Михайле Кондрякове. В девятьсот пятом году кузнец Кондряков сжег на Каме склады графа Строганова. Его поймали и куда-то увезли. Одни говорили, что он вернулся и по ночам в своей старой кузнице деньги кует, другие — что давно в Сибири сгнил. Разные были слухи.
А я теперь разговариваю с самим Кондряковым. Из детского любопытства я, конечно, был рад этой встрече. Да и сам Кондряков был доволен, что увидел земляка. Я не успевал отвечать на его вопросы.
— Проживаешь где? — спросил он.
— У Казаковцева остановился, у бакенщика.
— У Петра Николаевича? Добрый старик, знаешь ли, только придурковатый. Известный бурлак на всей Каме. Верно, и про Андрюшку рассказывал?
— Говорил.
— Одинокий человек…
У входа в сарай послышался голос Юшкова. Нам пришлось разойтись, и мы условились встретиться в обед у бакенщика.
Я стал продолжать свой обход. В конце сарая, где от пыли слезились глаза, работала молодая женщина. В углу на пакле лежал грудной ребенок. Когда я подошел, ребенок заплакал. Мать, отвечая на мои вопросы, взяла его на руки. В это время незаметно, как кошка, к нам подкрался Семен Юшков.
— Молод еще с бабешками заигрывать. Почему не на деле? — грубо спросил он меня, но, увидев в моих руках табель, свое внимание перенес на работницу: — Ежели хочешь жрать, убирай, черна немочь, своего выродка или сама с ним убирайся!
— Куда же я с ним денусь, Семен Кузьмич?
— А по мне хоть куда. Ты сюда работать пришла или что? Нянька ты здесь или работница? Долой отсюда! Вшивики…
Мать собрала тряпье, крепко прижала к себе ребенка и со слезами на глазах вышла из сарая. И никто за нее не заступился. Все работали и делали вид, что не замечают, как расправляется подрядчик с несчастной женщиной.
Я не выдержал и сказал Юшкову:
— Она ведь ничего плохого не сделала…
— Молчать! — крикнул подрядчик. — Вахромей, запиши штраф углану один рубль… Только потому держу, что писарь, — объяснил Юшков. — А ежели дальше станешь зубоскалить, выброшу, как поганого кутенка.
В перерыв мы с Кондряковым пошли к бакенщику. Петр Николаевич сварил на костре уху из свежей рыбы. Уха была аппетитная, но у меня от пакли распухли руки, и я еле держал деревянную ложку. Кондряков говорил:
— Вот она, спешка: Пальцы болят. А почему эта спешка? Знаешь? Можно было раньше тихо да ладно натеребить пакли на три весны. Все это потому, видишь ли, что у Юшкова с заведующим затоном Желяевым, большие ленты…
— Какие ленты? — спросил я.
— А шахер-махер, Обоюдный грабеж… Тянет, например, Желяев до весны. Все сметы пишет на ремонт судов. А как придет весна, сдает подряд Юшкову. Раз дело спешное — к смете надбавка. Глядишь, от подрядчика и будет благодарность. Семен Юшков не дурак. Набирает на работу разных, знаешь, ли, калек да малолетних и дерет с них по десять шкур, а платит… Сколько тебе, Ховрин, поденщина?
— Четвертак.
— Вот-вот. Ты получишь двадцать пять копеек, а Юшков заработает на тебе трешницу да оштрафует на рубль в свою пользу. Вот она — нажива на рабочем хребту.
Я слушал Кондрякова и сердился на Петра Николаевича, который упорно старался перевести речь на другое.
— Если перед Миколой нет дождей, лето всегда будет дождливое. Мокрое будет лето…
— Я за это самое сколько по Сибири страдал, — продолжал говорить Кондряков, не обращая внимания, на ворчание старика.
— Мокрое, ребятушки, нынче будет лето, мокрое…
— Не бойся, старик, не промокнешь. Эх! Крепко сидят у нас на шее эти мизгири… Ну да поживем — увидим…
В субботу нам выдали жалованье. Я за неделю получил полтинник — Вахромей вычел у меня штрафные. Свой первый, кровный заработок я отнес Петру Николаевичу. Он действительно был «кровным», потому что у меня на ладонях появились кровавые мозоли, из-под ногтей шла кровь.
В воскресенье я проспал до десяти часов, а когда встал, Казаковцев был уже в форме, заставил и меня почиститься.
— Потому — праздник, — наставлял меня старик. — Может, господа придут кататься на лодке. Все чтобы было в порядочке. Может, придут.
Казаковцев подмел все дорожки, вымыл с мылом казенную лодку, на мачту поднял путейский флаг.
Предположения оправдались. Часов в двенадцать явились господа. Первыми прибежали два гимназиста — племянники Желяева, потом пришел сам начальник затона, техник путей сообщения Желяев — полный господин с пушистыми усами — под руку с барыней. За ними горничная несла две пузатые корзины со снедью.
Казаковцев вытянулся перед начальством.
— С праздничком, ваше благородие, Александр Афанасьевич. Доброго здоровья, Софья Васильевна.
— Здравствуй, — пробурчал Желяев. — Готова лодка?
— Готова, ваше благородие, пожалуйте.
Я помог Петру Николаевичу столкнуть лодку в воду. Первой вошла в нее горничная с корзинами, потом сам Желяев.
— Сонечка, давай руку, — повернулся он к жене.
Барыня охала, ахала, но никак не решалась шагнуть через борт.
— Обождите, Софья Васильевна. Я сейчас досочку приволоку, доску.
Я предупредил Казаковцева. Притащил трап. Один его конец мы приспособили на борт лодки, другой положили на кочку. Желяев подал барыне руку. Она встала на трап, оступилась и одной ногой попала в воду.