пешеходного светофора, словно маленькие глупые мышки, пойманные в железобетонную мышеловку.
— Когда киношники перебираются в Линтон? — перевел я разговор.
— В конце недели команда поедет осматривать виды.
— И ты с ними?
— Придется. Никуда не денешься.
— Старый дом на Мондо-Бич...
— Что?
— Я буду там.
— Дог...
Я обернулся и увидел, что она совершенно голая стоит у кресла, а пеньюар яркой лужицей лежит у ее ног. Это была безупречная картина обнаженной красоты, при виде которой все во мне задрожало, зазвенело и напряглось, и лишь спустя мгновение я смог взять себя в руки. В неверном сумрачном свете она снова показалась мне гладкой и мокрой. Но я увидел ее зубки и никак не мог решить, улыбка это или ухмылка, и в конце концов пришел к выводу, что это все же ухмылка. Я сгреб плащ и шляпу, нервно осклабился в ответ и направился к выходу.
Снаружи снова лил дождь. Легкое ночное покрывало из тьмы и тумана скрыло из вида здания, приглушило грозный львиный рев города, который бурчал невнятно, но сердито, время от времени всхрапывая гудками нетерпеливых такси, застрявших на перекрестках, где красный свет никак не желал меняться на зеленый. Автомобили неслись по авеню, спеша к месту своего назначения, оставляя позади полупустые автобусы. Немногочисленные прохожие, которые отважились в такую погоду отправиться куда-то пешком, прятались под зонтиками, похожие на огромные канапе, а некоторые просто брели, вжав голову в плечи, не задумываясь, куда они идут, зачем и кому это надо.
Странный это город, подумалось мне. Он идет всего в двух направлениях: вверх-вниз и поперек. Будто кто-то положил на карту местности решетку и обвел ее — вот тебе и город. Он не шел кругами, как Лондон; не скручивался и не запутывал свои внутренности, как Рим, Париж или Мадрид... он просто тянулся на север, юг, запад и восток до тех пор, пока ты не попадал туда, где люди забывали о направлениях и называли это место Виллидж, или Бруклин, или еще как-нибудь. Но когда говорят Город, то непременно имеют в виду Манхэттен, эту голову гигантского спрута, то есть компьютеры, небоскребы и деньги, солидных богачей и незаметных бедняков, а еще идиотов, пытающихся превратить бедных в богатых, а богатых в бедных и не подозревающих, что и то и другое — просто сказка. В жизни такого не бывает. Ты либо богач, либо бедняк, так наслаждайся тем, что имеешь, достопочтенный горожанин, и если тебе невтерпеж, протестуй хоть до умопомрачения, только не забывай, это абсолютно бесполезно. Бедняки пытаются захватить, богатые — удержать, и любой, на кого сваливается богатство, будет задницу рвать, лишь бы сохранить его, потому что в конечном счете только идиоты желают стать бедняками. Это все равно как живые остаются живыми, а мертвые — мертвыми.
Быть мертвым — забавно. Вся цивилизация построена на мертвецах. Культуры, религии и даже правительства держатся на мертвецах. Но мертвые только и могут, что вонять. Живые — вот кого надо бояться. Но иногда и от живых пахнет мертвечиной. Заблаговременно.
Мне слишком хорошо был известен запах смерти. Я всегда чуял его за версту. Так получилось и на этот раз. Он прицепился ко мне и преследовал, словно хвост, болтаясь метрах в ста позади. Глядишь, через несколько кварталов подкрадется поближе.
Я вычислил его, как только вышел от Шарон, и все думал, что же случилось с животным инстинктом и способностью ориентироваться в любых джунглях, которые такие люди впитывают с молоком матери. Черт, они же самым элементарным образом подставлялись, и теперь исход был предрешен. Я путал следы на трех дорожных развязках, на случай если они вычислили первую, и им пришлось вернуться на исходную позицию. Мои поворотные огни на перекрестках говорили сами за себя, так что я не боялся, что меня обойдут с флангов.
Позади остался только один.
В каком-то смысле мы были с ним похожи, но все же не совсем. Он города не знал. Для него все дома были на одно лицо. А для меня — нет. Мир бетона и кирпича — это совершенно иной мир, и я повел его через лабиринт улиц к дырке в стене, и, когда он пролез через нее, я уже ждал.
Реакция у него была что надо, и меткости не занимать, но все же существовала в нашей скорости та миллисекундная разница, которая в итоге решала, кому жить, а кому умереть. Он сжимал в руке пушку, но мой сорок пятый тоже не дремал, и он плюнул свинцом и проделал в его позвоночнике здоровенную дырищу. Такой удар отбрасывает человека метра на два, но он еще жив, и в сознании, и мечтает лишь об одном — поскорее бы на тот свет. Разжимая его пальцы и забирая его тридцать восьмой, я заглянул ему в лицо и тихо произнес:
— У тебя осталось всего десять минут, дружище, но это будут самые ужасные минуты твоей жизни. Хочешь, чтобы я свел их к минимуму или продлил твои страдания?
Каким-то чудом ему удалось скривить окровавленные губы в улыбку. Он смирно лежал, ожидая, что первый шок вскоре отпустит его, и прекрасно сознавал, что случится секунд через десять, когда все порванные нервные окончания начнут посылать свои импульсы мозгу.
— El Lobo, — удалось произнести ему.
— Я убил El Lobo десять лет тому назад, — поведал я.
— Пес?
Я кивнул.
Он сделал жест, словно спустил курок пушки, которой теперь у него не было.
— Еще разок, — сказал я.
Он отрицательно покачал головой.
— Кто?
Парень улыбнулся и проделал тот же отрицательный жест, и я направил на него черное дуло моего сорок пятого. Через мгновение он передумал и хотел было назвать мне имя, но было слишком поздно. Пуля уже летела ему навстречу, мягко вошла в живот прямо над ремнем, и я припомнил всех других, а последним Ли в ванной, и, пока он умирал, я успел сказать ему на прощание: «Пока, сосунок» — и поспешил прочь сквозь непрерывный визг какой-то дамочки в окне напротив и вой приближающихся сирен.
Но прежде чем убраться, я поглядел на его ноги. Просто хотел убедиться.
Ботинки были коричневыми.
Глава 18
Это была всего лишь старая, разбитая, грязная развалина, но пахло там хорошо, и внутри было достаточно мило. Я двинулся вперед по жалобно скрипящим доскам, разгребая по пути паутину, и добрался до той самой комнаты, в которой мой отец трахнул мою мать и выдернул меня из небытия. Там все еще можно было почувствовать аромат их разгоряченных тел и той дикой, необузданной, не знавшей границ любви, которая и подтолкнула их к самой пропасти, а над ней — только сырая земля, да дерн, да дубовый крест.
Она как-то поведала мне об этой комнате, но до сегодняшнего дня никто никогда не разрешал заглядывать сюда, но теперь-то весь дом принадлежал только мне, и комната принадлежала только мне, и уже не было ни старика, ни тупоголовых охранников у ворот. Я — безраздельный владелец того места, где мой папаша улучил момент, чтобы трахнуть мою мамашу под аккомпанемент монотонно накатывающих на берег волн, на этой самой маленькой койке в комнате на верхнем этаже, и только луна освещала их и легкий соленый бриз задувал в окно.
Я сказал:
— Привет, ма.
И услышал: «Привет!»
Я сказал:
— Привет, па.
И ветер засмеялся мне в ответ.
— Я вернулся домой! — прокричал я.
Тишина.
— Я люблю вас. Знаю, что уже слишком поздно, все давно кончено, но я люблю вас.