сказать хозяину шхуны: «Не тронусь с места» — и он получил бы в ответ: «Хорошо, делай, как знаешь». Хозяин понял бы, что его первый матрос нуждается в человеческом присутствии, что он обескуражен, подпал под власть каких-то смутных видений, от которых даже и без признаний может спасти лишь человеческая близость. Но Ален Дугэ и не хотел никому довериться. Ни за что на свете. Ни у кого он не станет просить помощи, будет бороться в одиночку. А если не выдержит, так это тоже никого не касается, кроме него, да, возможно, еще той, чей образ преследует его, как наваждение, если только она хранит о нем какое-либо воспоминание. Ален сжимает кулаки, чтобы избегнуть искушения считать по пальцам слоги, чтобы зажать эти пять слогов. Его мужество поддерживает горделивая мысль, что он сумел помочь Пьеру Гоазкозу и, ничего не попросив у него взамен, возвращается восвояси. Вот именно! Он возвращается на свой пост, проходя мимо постов товарищей. Они распростерты в пелене тумана. Никто не двигается. А он изо всех сил старается не прикоснуться к ним и не качнуть судно, застывшее на неподвижной воде. Он знает, что в спящих нечто тревожно бодрствует и что любая его неловкость способна грубо прервать их сон. Он наклоняется к рукоятке насоса.
— Нигде ничего нельзя сейчас сделать, — раздается едва различимый глухой голос Пьера Гоазкоза, — если предпочитаешь — можешь остаться тут.
Ален вспыхивает от прилива внезапного гнева. Старик его разгадал, но он не оставит за ним последнего слова.
— Выходит, ты сам не знаешь, чего хочешь! Приказываешь, а потом вроде бы и не сказал ничего.
— Я хотел бы еще кое-что открыть тебе.
— Побереги свою исповедь для священника из Логана. Сейчас — рождественская ночь, — знаешь ты это? Возможно, мы еще успеем к полуночной мессе! А после мессы ты ему коленопреклоненно выложишь все свои тяготы. Меня же все это ничуть не касается.
Он уже перекидывает ногу через банку у насоса. Теперь он повернулся спиной к хозяину судна, и его сразу охватило раскаяние за свою гневную вспышку. К чему быть таким злющим! Пьера Гоазкоза никогда не видывали ни в какой церкви, но он не упускает случая вежливо раскланяться со священнослужителями. В его семье религия — дело женское! Только этого не хватало! К раскаянию прибавляется стыд. Алену хочется выругаться. Но вместо этого он начинает лгать:
— Пройти на нос необходимо. Надо удостовериться, не просела ли еще глубже вмятина на правом борту.
Он не станет больше разговаривать с Гоазкозом, тому нечего на него рассчитывать. Если он почувствует, что загнан в угол, если поймет, что ему грозит крайняя опасность, возможно, он ляжет рядом с Корантеном Ропаром или Яном Кэрэ. Так затравленное животное ищет спасения там, где оно чует, что для него есть еще прибежище. Может быть, он даже разбудит того или другого своим тяжелым дыханием. К Пьеру Гоазкозу он не вернется, тот и сам несет непосильную ношу (ведь именно так определил Ален состояние хозяина), и не ему успокоить кого бы то ни было, даже и того, кто был ему ближе всего. И потом говорить такому человеку о своих чувствах к женщине — никогда Ален на это не решится. Он даже и не задумывается, почему именно. Он приседает, вытягивает растопыренные руки, чтобы справиться со слабостью, которую, начав продвигаться вперед, ощущает в коленях. Нелегкий труд собирается он проделать, не нарушив ничем покоя этого странного судна, на котором люди более неподвижны, чем дерево или пенька. Главное, дойти, но не скоро ему это удастся. А там будет видно. Если бы только этот проклятый ветер…
Пьер Гоазкоз видит, как он удаляется в тумане, словно необычайный жонглер. Их разделяет всего несколько метров, но эти метры равны пустыне. Теперь Гоазкозу надо самому с собой управляться. Никто и ничто не нарушит видений его агонии. Потому что речь идет именно об агонии. Острая боль начала раздирать ему грудь тотчас же после того, как упал ветер, тотчас же, как закончилась схватка с океаном. Боль все еще переполняет его, иногда затихая, потом волнами распространяясь вокруг основной болевой точки, вызывая желание стонать. А он не может удержать улыбки, вспомнив о ловце креветок, почти восьмидесятилетием человеке; тот, перенеся сердечный приступ в море, нашел в себе силы вернуться в порт, где был сшиблен грузовиком, возвращаясь к себе домой с пристани, но и тут он вылез из-под колес и дошел-таки до дома, ворча, что его прикончат со всеми потрохами, если он не будет достаточно осторожен. Доктор уложил его в постель, назначил диету, уверяя, что сердце у него держится на ниточке. Через три дня старик вновь отправился за креветками, прихватив с собой, разумеется, чем перекусить в пути, и, уж конечно, взял именно ту пищу и питье, которые были ему воспрещены. И ведь до сих пор еще прыгает.
Пьер Гоазкоз, видно, не той породы или чересчур уж много он захотел от себя. Он чувствовал, что его кончина не за горами: вот-вот явится. Он мечтает лишь об одном — вернуть «Золотую траву» на берег и встретиться там с Нонной Керуэданом, во исполнение заключенного ими договора. Наилучший выход для сумасшедшего. А ведь несомненно, что он безумеет, едва лишь вступает на палубу своей «Золотой травы», он все время чует, что стихии начнут бушевать и сметут все каждодневные заботы и он сможет отдаться целиком решению единственного вопроса, который только и имеет для него значение и ответ на который все удаляется по мере того, как он исчерпывает все возможности для его разрешения. Вопрос совершенно глупый, это правда, столь глупый, что большинство живущих на земле его себе не задают, откладывая на последний момент, или довольствуются не контролируемыми разумом, но полууспокаивающими объяснениями. Даже и не вопрос это, а скорее стержень вопроса, который проникает во все другие вопросы, непрестанно перерастая из почки в цветение сомнений и иллюзий. Каков смысл нашей жизни? Почему мы пришли и почему надо уходить? Что представляет из себя этот мир, который вроде бы нас окружает, а возможно, составляет лишь часть нас самих? Почему мы так чувствительны к погоде, тогда как свои внутренние органы ощущаем лишь тогда, когда они заболевают? Является ли смерть началом или концом и как надо поступать при этом начале или же конце? Существует ли хозяин нашей судьбы и почему он не старается лучше понять нас — в особенности, если он нас создал? И тому подобная метафизика, которую Пьер Гоазкоз сто раз прикидывал в уме так и эдак, не приходя ни к какому выводу, словно безграмотный человек, листающий сборник псалмов. Что же касается до философов, то он чах дни и ночи над их писаниями, не без пользы, разумеется, для своего образования и сумев извлечь кое-какие правила или методы для разгадки извечной тайны. Он бы давно с ними покончил, если бы не лукавое довольство, которое он испытывал, постигая, как ловко они запутывают следы, чтобы наилучшим образом представить свою собственную систему, которая никогда не бывает законченной. Пошла она к черту, философия! Никого она не спасла от головокружения, а для головокружения достаточно пройтись по доске, положенной между двумя башнями Нотр-Дам. Впрочем, такое ли уж это большое испытание, ведь башни-то твердо укреплены по обе стороны от доски. Кто такое сумеет проделать, тому остается лишь одно — плыть по бушующему морю.
И вот Пьер Гоазкоз оказался (бредя по разным дорогам) у сегодняшнего своего краха, последнего и самого мучительного. За всю его жизнь не встретилось столь великолепнейшей бури, но и она ничего не открыла ему ни о смерти, ни о том свете, о котором Нонна Керуэдан, как ему кажется, вполне осведомлен и куда, по его мнению, можно попасть, не умирая в обычном смысле этого слова, что заманчиво предположить, и если труп — всего лишь куколка, из которой выпорхнет бабочка.
Однако, что там ни говори, неизбежным безобразием, учиняемым судьбой человеку, является смерть. Все остальное — перипетии, о которых можно иметь суждение и глобально, и по этапам. Это отнюдь не означает, что все остальное не имеет никакого значения. Случается даже, что некоторая видимость, реальная или только кажущаяся, этого остального до того заслоняет собой основной вопрос бытия, что он только от случая к случаю всплывает в сознании осужденных. Вот именно в этом и заключается существенное различие между Гоазкозами и большинством остальных смертных, включая в эту категорию их собственных жен и дочерей; не проходит ни одного дня, чтобы Гоазкоз не помнил о смерти и ее неприличии, поскольку никто не знает, что она собой представляет и откуда проистекает. Гоазкозы — сумасшедшие, но не в клиническом смысле этого слова. Понимая, что смерть — неизбежна, они ее не признают, сбрасывают со счетов как нечто непристойное. Этим и объясняется их поведение, остающееся неизменным от отца к сыну. Они ничего не могут противопоставить смерти, но хотят прежде всего избавиться от страха неизбежности ее прихода, после чего возникает их неистовая ненависть к любому из ее обличий. А уж, бросая ей вызов, куда идти дальше ураганной бури на море при перевернутых грозовых небесах! Гоазкозы не желают упустить ни одной возможности встречи — в бурю — лицом к лицу со