Господь бог наш!
Случалось ли вам видеть утром в лесу вокруг зарослей папоротника паутину?
На моем корабле было больше снастей, чем паутины вокруг папоротника, и в лучах благословенного солнца они блестят словно паутина бабьего лета на земных дорогах!
Господь бог наш!
Вот что он пел, мой отец. Случалось ему импровизировать и другие куплеты согласно своему воображению или посетившим его воспоминаниям, но эти он оставлял. Когда он кончал петь, было слышно, как плачет мать в своей кровати.
— Почему она плакала, твоя мать?
— Плакала от радости. Она понимала, что ее муж, который как бы в преддверии болезни уже много- много дней хандрил, теперь на какое-то время излечился. Мы, дети, слышали, как она ему говорила:
— Как хорошо, Гийом, очень хорошо!
Песня называлась «Полотняный замок». Это из-за нее я стал моряком, но чересчур поздно. «Полотняные замки» уже почти изжили себя. Оставалась одна лишь «Золотая трава», как раз с таким количеством крыльев, чтобы напоминать о них.
— Никогда в жизни не слышал ничего более удивительного. Впервые ты говоришь нам о своем отце. А ведь ты изо всех нас самый болтливый, — не сочти в обиду.
Надменный голос Алена Дугэ странным образом смягчился. Вероятно, причиной тому туман или снег. Небось держал рот все время открытым, пока Ян говорил.
— Я никогда до сих пор не был с вами в рождественскую ночь. А эта ночь вызывает в сердце особые чувства, они собираются на его поверхности, как сливки на молоке, и просятся наружу. Мне говорили, что так происходит от самого рождества Христова. Если хотите еще немного меня послушать, я вам расскажу, как умер мой отец, крестьянин. Он умер во время бури, да, у подножия грот-мачты, усеянной попугаями, звонко резонировавшей под ударами северо-восточного ветра. Это произошло в Черных Горах у подножия дуба. Бедняга спрятался от ливня, заставшего его за косьбой. Он стоял, держа косу, когда молния ударила в него. Пока мы нашли его, он совсем почернел, но улыбался. Вероятно, он вернулся в свой полотняный замок. Я похоронил его, передал ферму одной из своих сестер и спустился на берег, чтобы обрабатывать поле, которое никому не принадлежит. Надеюсь, что я угодил своему отцу и он доволен мной.
Пьер Гоазкоз немного согрелся. Рука, что сжимала ему сердце, разжалась. Ему удалось поднять свою правую руку ко лбу. Необходимо заговорить, он чувствует, что настал его черед высказаться. Надо сказать хоть что-нибудь.
— Вам повезло. Обоим, и твоему отцу, и тебе, вы прожили и жизнь крестьянина, и жизнь моряка. Думается, это — лучшая из участей. В моей юности еще говорили, что когда моряк предстает перед лучами солнца на земле, то тень его позади него имеет форму крестьянина. Когда я вижу крестьянина, который стоит на козлах своей повозки, сжав вожжи, устремив взгляд в пространство, и правит среди рытвин, он мне видится, говорю вам чистую правду, матросом на море. Но скажи-ка…
До чего же трудно извлекать звуки изо рта и еще труднее захватить достаточно воздуха, чтобы слова не получались искаженными. А грудь, того гляди, разорвется! Пока он набирает в легкие воздух, к его лицу приближается лицо Яна Кэрэ, внимательное и встревоженное. За ним видны лица двух других, несколько расплывчатые, но с тем же выражением. Что им от него надо — этой троице? Три Волхва, сбившихся с дороги, занесенных снегом.
— Что с тобой, Пьер Гоазкоз?
— Ничего. Я всего лишь подумал, что большие полотняные замки еще существуют в морском рыболовстве. Например, Конкарно…
— Знаю. Спустившись с гор, я направился именно в Конкарно. Едва я приблизился к морю, как увидел отделившиеся от горизонта три больших судна, покрытых полотном сверху донизу, они состязались на первенство прибытия в порт. Это прямо-таки ударило меня по сердцу. Но я решил, что прежде чем плавать на такой громадине, надо поучиться ремеслу на барке. Разумеется, не какой попало. А на «Золотой траве».
— «Золотой траве» уже давно нечему тебя учить.
Лицо Яна Кэрэ резко отстраняется, отталкивая вместе с собой и два других.
— Не говорите так! Будьте уверены, что мне с вами хорошо, черти вы логанские. Ну ладно! Довольно об этом. И никогда больше не будем к этому возвращаться. Никогда.
— Как тебе будет угодно, — едва может выговорить хозяин «Золотой травы».
И он закрывает глаза, прислушиваясь к своему угасанию.
Снег валит все гуще, но как бы с нарочитой медлительностью просеивается сквозь сероватый туман, который как будто становится от этого более легким. По-прежнему — ни дуновения ветерка. Свинцового цвета море совершенно неподвижно под «Золотой травой», если вода перестанет поглощать снег, барка, рано или поздно, исчезнет под белым пологом снежных хлопьев. Пока что судно еще контрастно вырисовывается на фоне тусклого, слабого света, струящегося с небес, если они еще существуют. Всего резче выделяется травель-мачта, которая кажется чем-то пригвоздившим барку к воде и именно для этого и существующим. Пьер Гоазкоз, привалившийся к рулю, уже стал похож на снеговика. Трое других стоят рядом, почти касаясь друг друга головами, словно какие-нибудь заговорщики. Время от времени один из них отряхивается, освобождая от снега свою грубую одежду. Мир вокруг них до того необычен, что они уже и думать позабыли о том, чтобы хоть как-то спастись от собачьего холода. Все молчат до тех пор, пока Ян Кэрэ не проявляет вдруг беспокойства.
— Пойду проведаю юнгу.
Он делает два шага назад и наклоняется над снежной кучей почти у самых ног Пьера Гоазкоза. Осторожно ощупав скрытый под снегом брезент, он приподнимает его краешек. Херри свернулся под ним, как в чреве матери. Ян отыскивает рукой его лицо. Вроде бы он и ощущает тепло, но не совсем в этом уверен. Он вытаскивает руку обратно, трет ее изо всей силы другой рукой и, согрев, подсовывает под пальто мальчугана, отыскивая его сердце. Сердце отчетливо бьется. Ян облегченно вздыхает и опускает брезент обратно. Что еще мог бы он сделать! На опустошенной лодке буря не оставила ничего, кроме кусочка просмоленной пеньки и паруса травель-мачты в довольно плачевном состоянии, да еще то, что сохранилось у матросов в карманах: их платки, ножи, брикеты и трубка Яна — единственная на всех.
— В порядке, — говорит Ян, — спит беспробудно.
И он добавляет, Как бы в оправдание того, что не возвращается на прежнее место:
— Останусь тут.
Неопределенным жестом он указывает на юнгу или Пьера Гоазкоза или на обоих вместе.
Он расставляет для устойчивости ноги, засовывает руки поглубже в карманы. Снаряжается для вахты.
— А я возвращаюсь на нос, — говорит Ален Дугэ, — ведь я тут не нужен. Я до того привык к своему месту, что мне не по себе, когда я ухожу оттуда. Если понадобится перейти, будет очень трудно это сделать.
— Когда ты перейдешь на корму, а этого не долго ждать, на твоей барке уже будет мотор. Не позже чем через год или два. Рабочие места все тогда переменятся. Потом появится мостик, возможно, каюта, трюм для рыбы, отделения для сетей, аппараты управления, да мало ли еще что! Тебе не составит труда привыкнуть к новшествам, которые избавят тебя от большей половины трудностей. Привет, ребята!
— А ты, Ян Кэрэ?
— Не знаю. Я закончил свое обучение. И никто больше не осмелится назвать судно именем «Золотой травы».
— Что он хочет этим сказать? — спрашивает Корантен.
— Я услышал не больше твоего. Но с Яном Кэрэ, как и с Пьером Гоазкозом, не надо торопиться. В конце концов они объяснятся. Не так ли, крестьянин?
— Правильно, матрос. Но не прежде, чем распутают узлы на своих канатах.
— Хорошо, — говорит Корантен, — я иду с тобой на нос, Ален! Мне как раз надо кое-что сказать тебе, если ты располагаешь для этого временем, вернее, желанием.
— А ты не хочешь, чтобы и Ян Кэрэ тебя выслушал?