реальностью более, чем человеческой. Идея любви, которая отказывается от обладания, ложна; так же неверна идея прославления мира — создания без создателя, имманентности без трансцендентности; метаморфозы всех трансцендентных сущностей в одно имманентное всеединство; растворение Бога во внутренней сущности, растворение Его в сильнейшем чувстве, именование Божественного в чувственных категориях — целый список 'несказуемого' и 'невидимого'. Все эти идеи так же ложны, как и пророческие высказывания Ницше — учение о Вечном Возвращении, о Сверхчеловеке — или 'сатанизм Бодлера'.
Комментарии
'Гёте как мудрец' ('Goethe as the Sage'). Выступление Элиота в Гамбургском университете в мае 1955 г. по случаю присуждения ему Ганзейской премии им. Гёте за 1954 г. Первая публикация (с немецким переводом Урсулы Клемен) — 'Gedenkschrift zur Verliehnung des Hansischen Goethe-Preises 1954. Hamburg, 1955. Перевод выполнен по изданию: T.S. Eliot On Poetry and Poets. L.: Faber and Faber, 1957. Публикуется впервые.
Шарль Бодлер
I
В Англии подлинное признание пока еще не пришло к Бодлеру, но даже во Франции его до сих пор не оценили по достоинству и в полной мере. Существуют, я думаю, особые причины, осложняющие понимание истинной ценности и места его творчества. Во-первых, в некоторых отношениях Бодлер существенно опередил свое время, и все же во многом был его детищем, разделял его скромные достижения, заблуждения и увлечения. Во-вторых, он сыграл важную роль в формировании следующего поколения поэтов; и в Англии его постигла, можно сказать, неудача: его открыл и сумасбродно разрекламировал Суинберн и его последователи. Бодлер был универсален и в то же время ограничен модой, которую в сущности сам и создал. Отличить постоянное от преходящего, отделить личность поэта от его поэтического влияния и, наконец, отделить его от английских поэтов, его первых поклонников — задача непростая. Сама масштабность Бодлера создает трудности, ибо искушает преданного ему критика представить Бодлера сторонником убеждений самого критика.
Цель этого эссе — выявить значение прозы Бодлера — продиктована переводом на английский язык одного из тех его сочинений1, знание которых необходимо любому исследователю его поэзии. Такой ракурс позволяет увидеть в Бодлере явление более значительное, нежели лишь автора 'Fleurs du Mai' ('Цветов зла'), и соответственно несколько пересмотреть нашу оценку этой книги. Бодлер обрел известность во времена, когда теория 'Искусства для искусства' воспринималась как непреложная, бесспорная истина. Тщательность, с которой он отделывал стихи, и то, что в отличие от литературной плодовитости своего времени он, практически единственный как во Франции, так и в Англии, ограничился одним сборником, — все это создало впечатление, будто Бодлер был исключительно творцом искусства для искусства. Конечно, эта теория не приложила на самом деле ни к кому, а менее всего к Пейтеру[383], много лет посвятившему не столько объяснению ее как таковой, сколько толкованию ее как теории жизни, что вовсе не одно и то же. Но именно эта теория повлияла на отношение критики к Бодлеру и действительно помешала справедливой оценке его творчества. На самом деле он как личность гораздо значительнее, чем это признано, хотя, возможно, и не такой уж совершенный поэт.
Бодлера, насколько мне известно, называли 'фрагментарным Данте', и отчасти это определение правомерно. Действительно, многие поклонники Данте любят Бодлера, но различия между ними не менее значительны, чем черты сходства. Ад Бодлера и по качеству, и по смыслу существенно отличается от ада Данте. На мой взгляд, точнее было бы назвать Бодлера поздним и более ограниченным Гёте. Лишь теперь мы начинаем понимать: Бодлер представляет свое время примерно в той же мере, в какой Гёте — свое. Принадлежащий современному поколению критик Питер Квеннел заметил в недавно вышедшей книге 'Бодлер и символисты'[384]: 'Он любил дух своего времени, одобрял его суть, уклад, хотя они еще окончательно не определились, и (на самом деле заглянуть в ближайшее будущее нам мешают лишь наши превратные представления о современности, наше непонимание, незнание сегодняшнего дня и его сущности, а ее следует отличать от ложных тенденций и потребностей) предвосхитил многие эстетические и моральные проблемы, до сих пор актуальные для судеб современной поэзии'.
Ныне трудно анализировать мироощущение человека, обладавшего таким чувством своей эпохи. Он подвержен ее причудам, восприимчив к ее открытиям, вымыслам; в Бодлере, как и в Гёте, есть кое-что от уже устаревшего сумасбродства его времени. Параллель между немецким поэтом, неизменно служившим символом во всех отношениях превосходного 'здоровья' и универсальной любознательности, и французским поэтом — символом болезненного сознания и сосредоточенности на творчестве — может показаться парадоксальной. Но по прошествии времени различие между их 'здоровьем' и 'болезненностью' становится все менее существенным; есть что-то искусственное и даже назойливо-педантичное в рассуждениях о здоровье Гёте и болезненности Бодлера; мы уже пережили обе моды — на здоровье и на болезнь и видим в Гёте и Бодлере просто людей с беспокойным, критическим, любознательным складом ума и 'чувством своего времени', людей, много понимавших и предвидевших. Гёте и в самом деле интересовался многим, на что Бодлер не обращал внимания, но во времена Бодлера уже не было необходимости иметь столь разнообразные интересы, чтобы обладать чувством своего времени; и в ретроспективе некоторые из научных трудов Гёте кажутся нам (возможно, мы и не правы) просто дилетантскими. Прозаические произведения Бодлера в основном (за исключением переводов из Э.А. По, не представляющих интереса для английского читателя) столь же значительны, сколь и большая часть сочинений Гёте. Разумеется, они проливают свет на 'Цветы зла', но не менее важно и то, что они невероятно расширяют наше представление об их авторе.
Когда-то было модно серьезно относиться к сатанизму Бодлера, ныне же существует тенденция представлять его как убежденного христианина-католика. Такое расхождение во мнениях требует обсуждения, особенно в качестве вступления к 'Journaux Intimes'. Мне кажется, последняя точка зрения — Бодлер по сути своей христианин — ближе к истине, но нуждается в существенных оговорках. Когда сатанизм Бодлера отделен от его недостойных атрибутов, он восходит к смутно-интуитивному началу христианства, но очень важному его началу. Сатанизм сам по себе, если он не просто притворство, был ни чем иным, как попыткой проникнуть в христианство с заднего хода. Настоящее богохульство, настоящее по духу, а не чисто словесное, — результат полуверы, и оно невозможно как для полного атеиста, так и для примерного христианина. Это один из способов утверждения веры. Именно такой дух частичной веры присущ 'Дневникам'. Что примечательно в Бодлере, так это его теологическая наивность. Он открывает для себя христианство; для него это не увлечение модой, он принимает христианство не по социальным, политическим или каким-то иным причинам. В известном смысле он начинает с самого начала, и как первооткрывателю ему не всегда ведомо, что он исследует и куда это ведет; о нем можно чуть ли не сказать, что он в одиночку повторяет усилия многих поколений. Его христианство элементарно и незрело; в лучшем случае ему присущи крайности Тертуллиана[385] (а Тертуллиана еще не считают полностью христианином и обретшим духовное равновесие). Он стремится не исповедовать христианство, а (что было гораздо важнее для его времени) доказать его необходимость.
Разумеется, нельзя игнорировать болезненный характер Бодлера: об этом впечатляюще сказано в работе Крепе и в недавнем небольшом биографическом исследовании Франсуа Порше[386]. Было бы заблуждением рассматривать это как несчастный недуг, которым можно