Когда я стал обдумывать, что же сказать вам в этот вечер, я хотел лишь очень просто объяснить, что значит для меня высокая честь, дарованная Шведской Академией. Но это обернулось нелегкой задачей: слова — моя профессиональная сфера, но в данном случае они были мне не подвластны. Просто сказать: я сознаю, что мне оказали высочайшую для писателя международную почесть, значило бы лишь повторить уже всем известное. Заявить — я недостоин, значило бы бросить тень сомнения на мудрость Академии; панегирики в ее адрес можно истолковать так, будто я как литературный критик одобряю признание себя как поэта. Поэтому могу ли я попросить вас принять как само собой разумеющееся, что, узнав о присуждении мне этой премии, я испытал естественные для каждого в аналогичной ситуации чувства — восторг, тщеславие, упоение лестью и раздражение, вызванное неудобствами, возникающими у человека, который внезапно стал знаменитостью? Будь Нобелевская премия такой же, как другие премии, но просто повыше рангом, пожалуй, я бы сумел найти слова, воздающие ей должное, но поскольку премия эта особенная, по сути своей отличающаяся от других, найти слова, адекватные испытываемым мною чувствам, трудно.
Поэтому я вынужден попытаться выразить то, что чувствую, непрямо, изложив вам свое представление о значении Нобелевской премии по литературе. Если бы речь шла просто о признании заслуг и известности автора за пределами его страны, у иноязычного читателя, едва ли можно было бы счесть кого-либо из нас, поэтов любых времен, более других достойным такого — отличия. Но, на мой взгляд, Нобелевская премия — нечто иное и большее. Присуждаемая представителям разных народов, она, как мне кажется, скорее означает, что человек избран неким, как будто бы свыше ниспосланным актом милости выполнять особую, новую для него роль и стать особым символом. Совершается церемония, в результате коей на человека неожиданно возложена новая для него миссия. И вопрос не в том, достоин ли он столь высокой награды, а в том — сможет ли он выполнить возложенную на него миссию: быть представителем, насколько это вообще возможно для человека, чего-то гораздо более значительного, чем его собственное творчество.
Из всех искусств поэзию обычно считают наиболее привязанной к определенной местности, определенной культуре. Живопись, скульптуру, архитектуру, музыку могут воспринимать все, кто их созерцает и слышит. Но язык, особенно язык поэзии, — совсем иное дело. Может показаться, будто поэзия разделяет, а не объединяет людей.
Но вместе с тем мы должны помнить: язык воздвигает барьеры, зато сама поэзия дает стимул к их преодолению. Наслаждаться поэзией, созданной на другом языке, — значит наслаждаться общением с народом, говорящим на этом языке, значит понять этот народ, и это понимание иным путем недоступно. Вспомним историю поэзии в Европе и великое влияние, оказываемое поэзией одного языка на поэзию другого; нужно помнить о безмерном долге каждого значительного поэта поэтам не только своего языка, но и иноязычным. Вдумаемся — поэзия любой страны и любого языка пришла бы в упадок и погибла, если бы ее не питала поэзия других языков. В обращении поэта к своему народу звучат голоса всех иноязычных поэтов, оказавших воздействие на его творчество. В то же время младшие иноязычные поэты воспринимают его поэзию и в свою очередь передадут частицу его мировосприятия, в известной мере дух его народа своему народу. Частично путем влияния на поэтов, частично через переводы, в которых эти иноязычные поэты на свой лад воспроизводят его стихотворения, частично через читателей, способных прочитать его на его родном языке, поэт может помочь народам понять друг друга.
Конечно, многое в творчестве каждого поэта находит отклик лишь у тех, кто живет в одной с ним стране и говорит на том же языке. Тем не менее есть смысл в понятии 'европейская поэзия' и даже 'мировая поэзия'. Думаю, именно в поэзии люди разных стран и языков — хотя в любой стране это очевидно лишь по немногочисленному меньшинству — обретают понимание друг друга, и сколь бы неполным, частичным оно ни было, оно все равно существенно. И я расцениваю присуждение Нобелевской премии по литературе поэту прежде всего как утверждение наднациональной ценности поэзии. С этой целью время от времени и награждают поэта: и вот я — перед вами, но не благодаря личным заслугам, а как символ, по крайней мере на какое-то время, высокого назначения поэзии.
Комментарии
Религия и литература
То, что я намереваюсь сказать, должно послужить, главным образом, поддержке следующего положения: литературную критику необходимо дополнять критикой с определенной этической и богословской позиции. В какой мере каждая эпоха достигает определенного общего согласия в отношении этических и религиозных проблем, в той же мере и литературная критика может, не касаясь их, существовать самостоятельно. В эпохи, подобные нашей, когда такого общего согласия нет, читателям- христианам тем более необходимо скрупулезно поверять свое чтение, и особенно чтение художественной литературы, ясными этическими и религиозными критериями. 'Величие' литературы не может определяться исключительно критериями литературными, хотя нам следует помнить, что принадлежность того или иного явления литературе может определяться только литературными критериями1.
В течение нескольких прошлых столетий молчаливо предполагалось, что никакой взаимосвязи между литературой и богословием не существует. Это не отрицает того, что литература, — я имею в виду, опять- таки, прежде всего, литературу художественную, — была, есть и, возможно, всегда будет судима согласно неким нравственным критериям. Однако, нравственные оценки произведений литературы осуществляются лишь в соотношении с набором нравственных правил, принимаемых каждым поколением, независимо от того, живет ли оно в согласии с ними или нет. В эпоху, которая принимает некое определенное христианское мировоззрение, общепринятый жизненный кодекс может быть явно ортодоксален; хотя даже в эти периоды он может возводить такие понятия, как 'честь', 'слава' или 'месть', в ранг, совершенно неприемлемый для христианства. Зафиксированная в драматургии этика елизаветинской эпохи предоставляет нам интересный материал для изучения. Но когда общий кодекс оторван от своего религиозного основания и становится, следовательно, все более и более лишь делом привычки, к нему начинают относиться с предубеждением и подвергают изменению. В такие времена нравы открыты преображающему их воздействию литературы; так, мы обнаруживаем на практике, что 'недозволяемое' в литературе является всего-навсего непривычным для современного ей поколения. Общеизвестно: то, что шокирует одно поколение, принимается следующим совершенно спокойно. Эта приспособляемость к изменению нравственных критериев иногда приветствуется с удовлетворением как свидетельство человеческой способности к совершенствованию, между тем как она является лишь свидетельством того, сколь непрочны основания нравственных суждений людей.
В данном случае я веду речь не о религиозной литературе, но о приложении нашей религиозности к критике любой литературы. Стоило бы, однако, установить сначала различия тех трех смыслов, в которых, как я полагаю, мы можем говорить о 'религиозной литературе'. Первый — это тот, когда мы говорим о 'религиозной литературе' в одном ряду с 'исторической литературой' или 'научной литературой'. Я имею в виду, что мы можем считать литературой одобренный королем Яковом перевод Библии[119] или работы Иеремии Тейлора[120], подобно тому