Возможно, именно потому, что педагогическими способностями наградила мистера Стеллинга сама природа, он принялся учить Тома, не принимая в соображение конкретных обстоятельств, с тем постоянством методов, которое отличает животных — как считается, непосредственных ее учеников. Симпатичный бобер мистера Бродерипа,[29] Бинни, как рассказывает этот превосходный натуралист, так же деловито занимался постройкой плотины на четвертом этаже лондонского дома, как если бы закладывал фундамент жилища где-нибудь на реке или озере Верхней Канады. Назначением Бинни было строить: отсутствием воды и невозможностью обзавестись потомством он пренебрегал, как не зависящей от него случайностью. С тем же безошибочным инстинктом мистер Стеллинг принялся вдалбливать в Тома Талливера грамматику латинского языка и геометрию, которые считал единственным базисом солидного образования; все остальные способы обучения были чистым шарлатанством и не могли сделать из человека ничего, кроме дилетанта-всезнайки. Утвердившись на этом прочном базисе, можно было лишь с улыбкой сожаления посматривать на людей, получивших беспорядочное образование и щеголяющих разносторонними либо узко специальными сведениями: все это неплохо, но вряд ли они способны здраво судить о жизни. Придерживаясь такого взгляда, мистер Стеллинг, не в пример иным наставникам, нимало не заботился о том, достаточно ли велика его, Стеллинга, эрудиция и точны ли имеющиеся у него познания, а уж что касается Эвклида, трудно было найти менее пристрастное суждение. Мистер Стеллинг ни к пасторским своим, ни к учительским обязанностям отнюдь не относился с особым энтузиазмом, но, с другой стороны, и не думал, что все на свете вздор. Он считал, что религия — это превосходная штука, и Аристотель — великий авторитет, и церковные епархии и доходы с них — полезные установления, и Великобритании свыше предопределено быть оплотом протестантизма, и в горе надо возлагать упования на бога: он верил всему этому, как хозяин гостиницы в Швейцарии верит в красоту окружающего ландшафта и в то, какое удовольствие получают от этого ландшафта путешественники с артистическими наклонностями. Точно так же и мистер Стеллинг верил в свой метод преподавания; он не сомневался, что обучает младшего Талливера как нельзя лучше. Конечно, когда мельник туманно и неуверенно стал толковать ему о «чертении» и «арихметике», мистер Стеллинг поспешил уверить его, что вполне его понимает; но разве мог этот добрый мистер Талливер иметь разумное суждение о таких материях? Мистер Стеллинг видел свой долг в том, чтобы учить мальчика единственно правильным способом. Да он и не знал никакого другого: мистер Стеллинг не забивал себе голову ненужными сведениями.
Очень скоро мистер Стеллинг стал считать Тома на редкость глупым парнем: правда, ему удалось с тяжким трудом вдолбить Тому в голову парадигмы различных склонений, Но такая абстракция, как связь между падежами и окончаниями слов, никак не умещалась у мальчика в мозгу, и он был совершенно неспособен отличить отдельно взятый родительный от винительного. Мистер Стеллинг не представлял себе, что человек может быть так туп от природы; он заподозрил упрямство или по меньшей мере равнодушие и строго отчитал Тома за недостаток должного усердия. «Вы не испытываете интереса к тому, что делаете, сэр», — неоднократно говорил мистер Стеллинг, и упрек этот, увы, был совершенно справедлив. Для Тома не представляло никакого труда отличить пойнтера от сеттера: стоило только раз показать, в чем между ними разница, и его органы чувств служили ему вполне исправно. Я думаю, они были ничуть не хуже, чем у преподобного мистера Стеллинга: Том мог не глядя сказать, сколько лошадей скачет у него за спиной, и не промахнувшись кинуть камень на самую середину ручья, знал с точностью до дюйма, сколько раз его палка ляжет в ширину площадки для игр и мог без линейки нарисовать на грифельной доске абсолютно правильный квадрат. Но мистер Стеллинг невысоко ставил такие таланты; он замечал только, что Тому не под силу абстракции, воплощенные на страницах страшной латинской грамматики, и что он впадает в состояние, близкое к идиотизму, когда его просят доказать равенство двух данных треугольников, хотя он прекрасно видит, что они действительно равны. Из этого мистер Стеллинг вывел следующее заключение: раз ум Тома не воспринимает морфологии и доказательств теорем, его следует тем более усердно пахать и боронить этими патентованными орудиями. Классические языки и геометрия так возделывают мозг, что он затем готов к приятию любого посева, — было любимой метафорой преподобного джентльмена. Я ничего не имею против теории мистера Стеллинга: если всех непременно нужно воспитывать по одной методе, его метода кажется мне не хуже других. Я знаю только, что она оказалась совершенно непригодной для Тома Талливера, словно его усиленно потчевали сыром в качестве лекарства от желудочного заболевания, при котором сыр безусловно вреден. Прямо удивительно, к каким разным результатам можно прийти, заменив одну метафору другой. Назовите вы мозг интеллектуальным желудком — и остроумное сравнение классических языков и геометрии с плугом и бороной, по-видимому, ничего не даст. Но, с другой стороны, кто-нибудь еще пойдет по стопам признанных авторитетов и сравнит ум с чистым листом бумаги или зеркалом, и тогда наше знакомство с процессом пищеварения окажется ни к чему. Я не спорю, весьма метко было назвать верблюда кораблем пустыни, но вряд ли это сравнение особенно поможет при объездке этих полезных животных. О Аристотель! Если бы тебе повезло и ты был бы не великим старцем, а «современнейшим из современников», — ты, я думаю, не только превозносил бы метафору, как признак высокого интеллекта, но и сокрушался бы, что интеллект этот так редко выражается в чем-нибудь ином и суть вещей можно раскрыть лишь в сравнении.
Том Талливер, вообще не отличавшийся красноречием, не применял метафор, чтобы выразить свои взгляды на латынь: он никогда не называл ее орудием пытки и лишь к средине следующего полугодия, когда они взялись за «Delectus»,[30] дошел до таких высот, что сказал о книге: «скучища» и «дурацкая чепуха». А пока он так же мало мог представить себе, почему и зачем он должен мучиться над латинскими склонениями и спряжениями, как невинной землеройке не понять, зачем зажимают ее в расщепленном стволе ясеня, желая избавить скот от хромоты. Я согласен, что в нынешний просвещенный век кажется почти невероятным, чтобы мальчик двенадцати лет, не принадлежащий в строгом смысле слова к. «массам», которые, как теперь считают, монополизировали право на невежество, не имел представления о том, откуда появилась на белый свет такая штука, как латынь; однако так именно обстояло дело с Томом. Понадобилось бы много времени, чтобы объяснить ему, что когда-то существовал народ, который покупал и продавал быков и овец и вел свои каждодневные дела, пользуясь этим языком, и еще больше времени, чтобы заставить его понять, почему он должен учить этот язык, раз тот потерял всякую связь с жизнью. О римлянах Том знал еще из школы мистера Джейкобза, что о них упоминается в Новом завете — данные правильные, но далеко не исчерпывающие, — а мистер Стеллинг был не из тех, кто станет ослаблять и изнеживать ум своего питомца, прибегая к упрощениям и объяснениям, или понижать укрепляющее действие морфологии, перемежая ее поверхностными и не идущими к делу сведениями вроде тех, что даются девочкам.
Однако, как это ни странно, при таком суровом воспитании Том стал больше похож на девочку, чем когда-либо раньше. У него была сильно развита гордость, и до сих пор ничто не ущемляло ее, — он мог презирать Старого Очкарика и был убежден в своем неоспоримом превосходстве над товарищами; но теперь его гордости наносился удар за ударом. Том был достаточно проницателен, чтобы понять, что у мистера Стеллинга иные, более высокие с точки зрения света, мерки, чем у людей, среди которых он прожил все свое детство, и что согласно этим меркам он, Том Талливер, кажется неотесанным и глупым: сие было ему отнюдь не безразлично, и гордость его страдала так сильно, что это сводило на нет его мальчишеское самодовольство и делало Тома болезненно чувствительным. Он отличался очень настойчивым, чтобы не сказать — упрямым, характером, но ему было чуждо бессмысленное, ослиное упорство: разумное начало преобладало над всем остальным; и если бы он предполагал, что, простояв целый час на одной ноге, или стукнувшись — не очень сильно — лбом о стенку, или произведя, по собственному почину, еще что-нибудь в этом же роде, он станет хоть немного сообразительнее на занятиях и удостоится похвалы мистера Стеллинга, — он, несомненно, попытался бы это сделать. Но Том никогда не слышал, чтобы подобные меры способствовали лучшему усвоению теорем или запоминанию слов, а он не склонен был к гипотезам и Экспериментам. Правда, ему пришло в голову, что он мог бы получить некоторую помощь, если бы помолился; но поскольку молитвы, которые он читал каждый вечер, были давным-давно заучены наизусть, ему не очень хотелось нарушать установленный порядок и добавлять экспромтом ходатайство о помощи, не имеющее, насколько он знал, прецедента. Все же однажды, когда он в пятый раз сбился, отвечая супины третьего спряжения[31] и мистер Стеллинг, убежденный, что виной тому его небрежность, ибо это превосходило все мыслимые границы тупости, как следует его отчитал, указав, что если он не воспользуется предоставленным ему сейчас прекрасным