та же печать грусти, что и на ее родном доме; даже от солнечных лучей они не становились веселее. Все, что бедняжка раньше любила, что доставляло ей наслаждение, мучало ее теперь, как обнаженный нерв. Ей больше не приходилось слушать музыку — ни рояля, ни слившихся в аккорд голосов, ни восхитительных скрипок и арф, страстные стоны которых, словно зов заточенных в неволю духов, заставляли трепетать все ее существо. От школьной жизни у нее не осталось ничего, кроме стопки учебников, которые она перебирала с горестным чувством, что знает их от корки до корки и ни один из них не может дать ей утешения. Еще в школе она мечтала о книгах, в которых было бы больше… чего? Все, что она из них извлекала, походило на концы длинных нитей, которые тут же обрывались. А теперь, когда ее не поддерживало бессознательное стремление быть первой, в «Телемахе»[70] она видела только шелуху слов, сухим и жестоким казался ей катехизис: там Не было души, не было силы. Иногда Мэгги казалось, что она могла бы успокоиться, уйдя в мечты; о, если б только у нее были романы Вальтера Скотта, поэмы Байрона! Тогда, возможно, она бы нашла в них радость, которая позволила бы ей не так остро чувствовать боль, причиняемую повседневной жизнью. И все же… вряд ли это было то, что ей нужно. Она сама могла построить мир грез, но сейчас ее не удовлетворили бы никакие грезы. Она хотела найти объяснение суровой действительности: печальный отец, в молчании сидящий за скудной трапезой, беспомощная, растерянная мать; занятия, лишенные живого содержания и лишь заполняющие время, или еще более подавляющая пустота унылого, безрадостного досуга; потребность в нежной, открытой любви; горькое сознание, что Тому безразличны ее думы и чувства, что они перестали быть друзьями; отсутствие всяких удовольствий, которое она, Мэгги, ощущала куда острей, чем остальные… Она хотела найти ключ, который помог бы ей понять, а поняв, легче перенести то тяжкое бремя, что легло на ее юную душу. Если бы ей были преподаны «истинные знания и мудрость, ведомые великим мужам», она бы сумела, наверно, познать тайны бытия! Если бы только у нее были книги, чтобы она могла сама изучить все то, что знают мудрые люди! Святые и мученики никогда не интересовали Мэгги так, как мудрецы и поэты. Она мало что знала о святых и мучениках, а из того, чему ее учили в школе, вынесла впечатление, что они служили временной мерой предосторожности против распространения католицизма и все погибли в Смитфилде.
Как-то во время одного из таких раздумий ей пришло в голову, что она совсем забыла об учебниках Тома, которые были присланы домой в его сундучке. Правда, она обнаружила, что запас их необъяснимо уменьшился — осталось всего несколько старых, захватанных пальцами книг: латинский словарь и грамматика, «Избранное» — хрестоматия античной литературы, рваная «Краткая история римлян» Евтропия, потрепанный Вергилий, «Логика» Олдрича и приведшая ее некогда в отчаяние Эвклидова «Геометрия». Все же латынь, Эвклид и «Логика» могли стать значительным шагом на пути к мужской мудрости, дать ей те знания, благодаря которым мужчины испытывают удовлетворение и даже радость от жизни. Нельзя сказать, чтобы ее стремление к действенной мудрости было совеем бескорыстным: нет-нет и встанет перед ней в пустыне будущего мираж, и ей видится, как ее превозносят за удивительную ученость. И вот бедная девочка, подгоняемая душевным голодом и способностью к самообольщению, принялась вкушать от толстокожего плода с древа познания, посвящая свободные часы латыни, геометрии и формам силлогизмов и испытывая иной раз чувство, близкое к торжеству, — ведь она в состоянии понять эти науки, доступные якобы только мужчинам. Неделю или две она решительно шла вперед, хотя, бывало, и падала духом, как путник, отправившийся один в обетованную землю и вдруг обнаруживший, что идти туда надо непроторенной дорогой через знойную пустыню, где легко сбиться с пути. В первое время, строго следуя своему решению, она брала Олдрича и уходила с ним в поле, но глаза ее то и дело покидали книгу и устремлялись к небу, где звенел жаворонок, или к кустам и камышу на берегу реки, откуда с тревожным шелестом взлетали неуклюжие утки, и она с испугом чувствовала, что Олдрич и этот живой мир неизмеримо далеки друг от друга. Шли дни, и Мэгги все больше теряла уверенность в своих силах; се нетерпеливое сердце все сильней и сильней брало перевес над терпеливым рассудком. Стоило ей сесть с книгой у окна, как взгляд ее помимо воли обращался к залитому солнцем пейзажу, затем глаза наполнялись слезами, и часто, если матери не было в комнате, занятия кончались рыданиями. Она восставала против своей судьбы, она теряла мужество от одиночества, и злоба, даже ненависть к родителям, которые были так далеки от того, чем бы она хотела их видеть, к Тому, который всегда обрывал ее, который не разделял ни одного ее взгляда или чувства, изливались подобно потоку лавы, погребая под собой ее любовь к ним и веления совести, и Мэгги содрогалась при мысли, что еще немного — и она превратится в фурию. Тогда ею овладевали самые необузданные фантазии: она убежит из дому на поиски менее убогой и мрачной жизни, она отправится к какому-нибудь великому человеку — например, к Вальтеру Скотту — и расскажет ему, как она несчастна и как умна, и он, уж конечно, ей поможет. Но тут в комнату входил отец и, удивленный тем, что она сидит неподвижно, не замечая его, укоризненно говорил: «Что же — мне самому доставать себе туфли?» — и голос его пронзал Мэгги, как меч: не ей одной тяжело, а она хотела отвернуться от чужой печали, была готова покинуть отца.
В тот день веселое веснушчатое лицо Боба направило ее мысли по новому руслу. Верно, выпавшие ей на долю испытания кажутся так тяжелы еще и потому, думала она, что ее отягощает бремя потребностей, больших, чем у других людей, что она терзается безграничной, безысходной тоской по всему самому великому и самому прекрасному. Ах, если бы она могла быть такой, как Боб, которому в его неведении так легко угодить, или такой, как Том, у которого есть определенное дело и он может твердо идти к своей цели, пренебрегая всем остальным! Бедное дитя! Когда она стояла, прислонившись головой к переплету окна, ломая в отчаянии руки и топая ногой, она чувствовала себя такой одинокой в своем горе, словно в цивилизованном мире тех дней она была единственной девушкой, вышедшей из школы с душой, неподготовленной к неминуемым жизненным битвам, унаследовав от завоеванных тяжким трудом сокровищ мысли, которые поколение за поколением потом и кровью накапливали для человечества, лишь клочки и обрывки жалкой литературы и далекой от правды истории, получив подробные и совершенно бесполезные сведения о саксонских и других королях с сомнительной репутацией, но, к несчастью, без того знания непреложных законов души и внешнего мира, которое, определяя наше поведение, становится нашей этикой, а внушая покорность и смирение — нашей религией, — она чувствовала себя такой одинокой в своем горе, словно всех девушек, кроме нее, лелеяли и охраняли умудренные опытом опекуны, не забывшие собственной юности, когда так велика жажда жизни и так сильны все порывы.
Наконец взор Мэгги обратился к книгам, лежавшим на подоконнике, и, все еще не выйдя из задумчивости, она стала равнодушно перелистывать страницы «Королевской галереи», но вскоре отложила ее в сторону и занялась книгами из завязанной веревкой пачки. «Портреты и биографии известных красавиц», «Расселас»,[71] «Экономия жизни»,[72] «Письма папы Григория» — все было ей знакомо… «Христианский год»[73] — видимо, сборник гимнов… Она снова положила его на подоконник… Фома Кемпийский? Это имя встречалось ей раньше, и она почувствовала знакомое всем нам удовольствие при мысли, что имя, одиноко блуждающее в памяти, можно будет облечь в определенный образ.
Не без любопытства она взяла в руки старую, необычно толстую книжку: на многих страницах уголки были загнуты, и чья-то рука, давно обретшая вечный покой, жирно подчеркнула отдельные фразы чернилами, уже выцветшими от времени. Мэгги переворачивала страницу за страницей и читала места, отмеченные спокойной рукой… «Знай, что, возлюбя самого себя, сам себя наипаче всего уязвляешь… Ежели алчешь ты того либо иного, ежели туда либо сюда влечешься, дабы желание свое исполнить и вкусить усладу, ты не обрящешь покоя, не избавишься от тревоги: всегда чего-то будет тебе недоставать, всюду что-то будет тебе помехой… И внизу и вверху, по какому пути ты ни пойдешь, всюду ожидают тебя испытания и всюду терпение иметь должно, ежели ты ищешь мира души и вечного венца… Ежели жаждешь ты высоты достигнуть, должно тебе преисполниться мужества и с корнем исторгнуть из сердца своего и истребить всю таящуюся там чрезмерную любовь к самому себе и ко всем земным благам. От сего греха, от того, что человек чрезмерно самого себя любит, едва ли не все проистекает, что тебе надобно преодолеть, и когда зло это превозможешь и подчинишь себе, наступит от того мир великий и спокойствие… Страдания твои ничто рядом со страданиями тех, кому выпало страдать так много, кто так сильно искушаем был, кому причиняли столь нестерпимые мучения, кого подвергали всяческим испытаниям. Посему должно тебе вспомнить о более тяжких мытарствах других, дабы легче тебе было вынести не столь тяжкие страдания, выпавшие на твою долю. И ежели они тебе тяжелы кажутся, остерегайся, дабы нетерпеливость твоя не усугубила их еще более… Благословенны те, кто приклоняют ухо гласу божию и не слушают зовов мира.