— Да, конечно, — сказал Лидгейт, отвечая ей не менее пристальным взглядом. — С другой стороны, только самодовольный вертопрах способен думать, что стоит ему слегка поухаживать за девушкой, и она сразу в него влюбится или хотя бы окружающие вообразят, будто она в него влюбилась.
— Ах, мистер Лидгейт, вы же знаете себе цену! Вы отлично понимаете, что не нашим молодым людям соперничать с вами. Ваши частые посещения очень могут подвергнуть опасности устройство судьбы молодой девицы и стать причиной того, что она ответит отказом, если ей сделают предложение.
Лидгейту не столько польстило признание его превосходства над мидлмарчскими Орландо,[111] сколько раздражил намек, который он уловил в словах миссис Булстрод. Она же не сомневалась, что говорила со всей возможной убедительностью, э употребив изысканное выражение «подвергнуть опасности устройство судьбы», набросила покрывало благородного обобщения на множество частных подробностей, которые тем не менее просвечивали сквозь него достаточно ясно.
Лидгейт, бесясь про себя, одной рукой откинул волосы со лба, а другой пошарил в жилетном кармане, после чего нагнулся и поманил к себе крохотного черного спаниеля, но у песика достало проницательности отклонить его неискреннюю ласку. Уйти немедленно было бы неприлично, так как он только что перешел с другими гостями из столовой в гостиную и еще не допил свой чай. Впрочем, миссис Булстрод, убежденная, что он ее понял, переменила тему.
Соломон в притчах своих упустил указать, что «как больным устам все кажется горьким, так нечистой совести во всем чудятся намеки». На следующий день мистер Фербратер, прощаясь с Лидгейтом на улице, сказал, что они, конечно, встретятся вечером у мистера Винси. Лидгейт коротко ответил, что навряд ли… Ему надо работать, и он не может больше тратить вечера на развлечения.
— Как! Вы намерены привязаться к мачте и залепить уши воском? [112] — осведомился мистер Фербратер. — Ну, раз вы не хотите попасть в плен к сиренам, вам следует принять меры предосторожности.
Еще два дня назад Лидгейт не усмотрел бы в этой фразе ничего, кроме обычной любви его собеседника к классическим уподоблениям. Теперь же ему открылся в ней скрытый смысл и он окончательно убедился, что был неосмотрителен, как дурак, и дал повод неверно толковать свое поведение, нет, разумеется, к Розамонде это не относится: она, конечно, понимает, что он ничего серьезного в виду не имел. Порукой тому ее безупречный такт и светскость, но ее окружают глупцы и сплетники. Однако их заблуждению надо положить конец. Он решил (и исполнил свое решение) с этих пор не бывать у Винси иначе как по делу.
Розамонда чувствовала себя глубоко несчастной. Тревога, пробужденная в ней расспросами тетки, все росла, а когда миновало десять дней и Лидгейт ни разу у них не появился, она с ужасом начала думать, что все было впустую, и как бы ощутила неумолимое движение той роковой губки, которая небрежно стирает надежды смертных. Мир стал вдвойне тоскливым, словно дикая пустыня, которую волшебные чары ненадолго превратили в чудесный сад. Она полагала, что испытывает муки обманутой любви, и была убеждена, что ни один другой мужчина не даст ей возможности возводить такие восхитительные воздушные замки, какие вот уже полгода были для нее источником стольких радостей. Бедняжка Розамонда лишилась аппетита и чувствовала себя покинутой, словно Ариадна[113] (прелестная Ариадна со сценических подмостков, оставленная со всеми своими сундуками, полными костюмов, и уже не надеющаяся, что ей подадут карету).
В мире существует много удивительных смесей, которые все одинаково именуются любовью и претендуют на привилегии божественной страсти, каковая извиняет все (в романах и пьесах). К счастью, Розамонда не собиралась совершать отчаянных поступков. Она причесывала свои золотистые волосы не менее тщательно, чем всегда, и держалась с гордым спокойствием. Она строила всевозможные предположения, и наиболее утешительной была догадка, что тетя Гарриет вмешалась и каким-то способом воспрепятствовала Лидгейту бывать у них, — она смирилась бы с любой причиной, лишь бы не оказалось, что он к ней равнодушен. Тот, кто воображает, будто десяти дней мало… нет, не для того, чтобы похудеть, истаять или как-нибудь иначе зримо пострадать от несчастной любви, но чтобы завершить полный круг опасений и разочарований, тот не имеет ни малейшего представления о мыслях, которые могут смущать элегантную безмятежность рассудительной юной девицы.
Однако на одиннадцатый день, когда Лидгейт уезжал из Стоун-Корта, миссис Винси попросила его сообщить ее мужу, что здоровье мистера Фезерстоуна заметно ухудшилось и она желала бы, чтобы он еще до вечера побывал в Стоун-Корте. Конечно, Лидгейт мог бы заехать на склад или, вырвав листок из записной книжки, изложить на нем поручение миссис Винси и отдать его слуге, открывшему дверь. Но эти нехитрые способы, по-видимому, не пришли ему в голову, из чего мы можем заключить, что он был вовсе не прочь заехать домой к мистеру Винси в час, когда хозяин отсутствовал, и сообщить просьбу миссис Винси ее дочери. Человек может из разных побуждений лишить другого своего общества, но, пожалуй, даже мудрецу будет досадно, если его отсутствие никого не огорчит. А чтобы непринужденно и легко связать прежние привычки с новыми, почему бы не пошутить с Розамондой о том, как твердо он противится искушению и не позволяет себе прервать суровый пост даже ради самых сладостных звуков? Надо также сознаться, что в обычную ткань его мыслей все-таки, подобно цепким волоскам, кое-где вплетались размышления о том, обоснованны ли намеки миссис Булстрод.
Мисс Винси была одна, когда вошел Лидгейт, и покраснела так густо, что он тоже смутился, забыл про шутки и тотчас же принялся объяснять причину своего визита, с почти холодной учтивостью попросив передать мистеру Винси просьбу ее матушки. Розамонду, которая в первую минуту поверила было, что счастье к ней вернулось, этот тон поразил в самое сердце. Краска схлынула с ее щек, и она столь же холодно, без единого лишнего слова, обещала исполнить его поручение — рукоделие, которое она держала, позволило ей не поднимать глаз на Лидгейта выше его подбородка. В любой неудаче начало безусловно уже половина всего. Не зная, что сказать, и только поигрывая хлыстом, Лидгейт высидел так две томительные минуты и поднялся. Розамонда вздрогнула, тоже машинально встала и уронила рукоделие — от жгучей обиды и стараний ничем эту обиду не выдать она несколько утратила обычную власть над собой. Лидгейт поспешно поднял рукоделие, а когда выпрямился, то прямо перед собой увидел очаровательное личико и прелестную стройную шею, безупречной грацией которой всегда восхищался. Но теперь он вдруг заметил в ней какое-то беспомощное трепетание, ощутил незнакомую ему прежде жалость и бросил на Розамонду быстрый вопросительный взгляд. В последний раз столь естественна она была в пятилетнем возрасте: на ее глаза навернулись слезы, и она ничего не могла с ними поделать — пусть блестят, точно роса на голубых цветах, или же свободно катятся по щекам.
Миг естественности был точно легкое прикосновение пера, вызывающее образование кристаллов, — он преобразил флирт в любовь. Не забывайте, что честолюбец, глядевший на эти незабудки под водой, был добросердечен и опрометчив. Он не заметил, куда делось рукоделие, мысль, подобная молнии, озарила скрытые уголки его души и пробудила способность к страстной любви, которая не была погребена под каменными сводами склепа, а таилась у самой поверхности. Его слова были отрывистыми и неловкими, но тон превратил их в пылкую мольбу.
— Что случилось? Вы расстроены? Прошу вас, скажите, чем.
С Розамондой еще никто никогда не говорил подобным голосом. Не знаю, уловила ли она смысл этих фраз, но она посмотрела на Лидгейта, и по ее щекам покатились слезы. Такое молчание было самым полным ответом, и Лидгейт, позабыв обо всем, под наплывом нежности, рожденной внезапным убеждением, что от него зависит счастье этого прелестного юного создания, позволил себе обнять Розамонду тихо и ласково (он привык быть ласковым со слабыми и страждущими) и поцелуем стер обе большие слезы. Это была необычная прелюдия к объяснению, но зато она прямо вела к цели. Розамонда не рассердилась, но чуть-чуть отодвинулась с робкой радостью, и Лидгейт мог теперь сесть рядом с ней и говорить не так отрывисто. Розамонде пришлось сделать свое маленькое признание, и он дал волю словам, полным нежной благодарности. Через полчаса он покинул этот дом женихом, и душа его принадлежала уже не ему, а той, с кем он связал себя словом.
Вечером он снова приехал, чтобы поговорить с мистером Винси, который вернулся из Стоун-Корта в полном убеждении, что вскоре ему придется услышать о кончине мистера Фезерстоуна. На редкость удачное слово «кончина», пришедшее ему в голову в нужный момент, еще больше подняло его настроение, которое по вечерам и так бывало превосходным. Точное слово это большая сила, и его определенность