четыре. Они вместе попрыгали по меловым клеткам, выведенным неверной детской рукой на асфальте, а потом Володя помогал ей запускать пенопластовый кораблик в весеннем ручье. Она, видите ли, вернулась тогда из детского сада сама, и мама — тоже теперь «приведенная в не пригодное для жизни состояние» — еще была на работе. И Владимир тогда добровольно на часок взял на себя роль няньки для Люлечки. А теперь вон какая вымахала, взрослый гроб заказывать придется. Володя всю свою жизнь здоровался с убитым мужчиной и даже не ожидал от него столь решительного сопротивления оккупантам. А жена его, Людочкина мама то есть, была очень моложавой и привлекательной и недавно — а может, показалось — строила ему глазки. Подробности эти о жизни девочки и ее родителей, уже совершенно никому не нужные, Владимир вспоминал три дня спустя на похоронах той семьи. Анданорцы же решали, как раз в тот день, следует ли уничтожать участников похоронных процессий, как выразивших сочувствие, или здесь надо как раз проявить столь свойственные характеру Анданора мягкость и гибкость. От идеи же той бредовой — расстреливать похороны — потом отказались, слава Богу, но голосование Совета Наместников прошло со счетом 4:3. Выиграли сторонники гуманизма и мягкости, и было принято решение милостиво простить всех участников похорон. А если бы наоборот, то процессию, в которой сухими от слез, но переполненными болью и гневом глазами вглядывался в осененное смертью Людочкино лицо понуро бредший за гробом Владимир, образцово-показательно расстреляли бы полностью, на месте, до последнего ребенка. Да, что же сталось с этой женщиной, мамой девочки, в которую, чтобы не промазав, штурмовик выстрелил объемистым шариком? Да полголовы снесло у нее. Осталось, как черный недовыдавленный лимон. Но не кожура, а черепная коробка оплавленная. И ведь странно, думал Владимир, с опаской поглядывая на ее гроб в день похорон, и знаешь, что в один момент скончалась и не мучилась, а не верится вот, и думаешь, что страдала она много… Многие говорили, что Люлину маму надо хоронить в закрытом гробу, особенно старушки, из тех, что вечно ходят в платочках… Мужчины же настояли, чтобы гроб не заколачивали прежде времени — пусть все видят, говорили они. Никто, в общем, не сомневался, что за эти убийства Анданор рано или поздно постигнет возмездие. Ну, мнение мужчин, конечно, оказалось решающим — кого же еще слушать на войне, пусть и проигранной, — не старушек же! В ту же страшную ночь в Москве, не в каждом доме, конечно, но уж в каждом дворе, была хоть одна такая квартира, и простой подсчет ясно показывал, что официальная цифра убитых, обнародованная анданорцами, равная 972 человекам, была явно занижена. А вот та, которую тут же оперативно начертало на своих первых листовках Сопротивление — 25 тысяч, — была куда как ближе к истине. А когда в городе за одну ночь погибает 25 тысяч, это уже не город — это один, спаянный скорбью народ. Такими мы и были тогда, через три дня после ночи, черной чертой перечеркнувшей мечты и подведшей итог стольким жизням. Ручейки похоронных процессий, как ручьи по дворам после дождя, сливались в потоки вдоль улиц, а затем вливались в озера жилищ мертвых, чтобы умершие навсегда растворились в них. Владимиру, частенько отправлявшемуся затем в те страшные дни зыбкой тропинкой памяти, всякий раз было проще вспоминать горе, вместе с гробами несомое сообща, всей Москвой, чем безобидный, по сравнению с гибелью целых семей, эпизод, через который он прошел сам. Да, а старшего сына в той семье тогда так и не убили. Стоял себе молча. И когда отец его повалил анданорца. И когда штурмовик застрелил, за пару секунд, сперва папу, потом сестру, потом мать. Также не тронули и кошку, оставшуюся безразличной к гибели хозяев. Кошку потом кто-то поймал на улице и съел во время голода, а парень, так и не сумевший заплакать над тремя гробами, ушел в Сопротивление. И без раздумий расстреливал не только анданорцев, но и землян, по мнению Сопротивления, сотрудничавших с оккупантами.

А у самого Владимира было так. Собаку успокоили, стало быть. И тогда захватчик на них обоих будто вопросительно — за маской-то лица не видно — посмотрел, словно спрашивая разрешения — позвольте погладить, мол, вашу собачку, а на деле пытаясь их вызвать на сочувственное отношение к приговоренному к расстрелу; Лена же с Владимиром молчали. Потом штурмовик направил пистолет в голову собаке, опять посмотрел на ребят — мол, точно, ни у кого никаких возражений, и тут Володя почувствовал, как Лена дернулась вперед, желая остановить захватчика. Владимир успел схватить ее за горло и с такой силой сжать, что все слова застряли у нее в глотке и растворились в сдавленном — чтобы покашлять нормально, воздух-то тоже нужен, — кашле. Анданорец, черным обелиском, идолом древности, немыслимо, но реально стоявший на полу московской квартиры, одобрительно кивнул Владимиру — на Анданоре кивок головы также означает «да», — ткнул Лену дулом в лоб, не до шрама, не до крови, так, слегка, через пять минут и не чувствовалось уже, а потом направил жерло своего портативного плазмомета на Шторма, которого Владимир теперь, отпустив обреченно поникшую Лену, изо всех сил удерживал, чтобы тот не бросился на анданорца. Владимир искренне верил тогда — ну, или хотел верить, — что судьба собаки была-таки решена положительно. На самом деле это дело Лены было рассмотрено офицером, имевшим статус «младшего эмиссара колонизируемых территорий», положительно, и потому сгущавшийся кошмар грядущего человекоубийства почти рассеялся, а вот Шторму офицер безо всякого интереса к его персоне запустил плазмой между глаз.

И Владимир опустошенно наблюдал, как разумные, пусть собачьи, глаза, совсем живые секунду назад, вот так — ПРОСТО — превращаются в пуговицы. И ведь не скажешь, что изменилось, что за оттенок проступил на лице умершего уже пса, а только пуговицы с глазами не спутаешь. И уже не собаку удерживал в руке поводком Владимир, а странное явление, называвшееся примерно так: «Подделка, похожая на тело собаки породы дог. Его макет». А штурмовик, не удостоив оставленных жить даже прощальным взглядом, развернулся и вышел. И, замкнув за ним дверь, Владимир услышал, как он уже звонит в квартиру по соседству. А сколько в тот день собак постреляли — жуть! Про наступавший следом за страшной ночью день можно было сказать, что тогда Москва хоронила своих собак. Справедливости ради надо отметить, что некоторое, небольшое количество кошек также пострадало за излишний патриотизм. Так, например, московский кот Григорий был единственным жителем Москвы, которому удалось отправить на тот свет хотя бы одного анданорца. И еще он спас жизнь своего хозяина, ударившего явившегося к нему эмиссара. Тот, следуя инструкции, для вида поддался, а вот шлем был не пристегнут к броне ворота по халатности. Так вот именно тогда Гриша, подскочив, порвал ему артерию на шее сквозь незаметную глазу щель. То ли случайность, то ли инстинкт. Как и предполагали в ужасе застывшие хозяева героического Григория, через считанные минуты подоспели штурмовики, обходившие соседние дома. Характер же нанесенной раны, которую выявил внимательный осмотр, говорил о том, что убийцей был кот. Устав операции не предполагал уничтожение всех членов семьи оказавшего сопротивление, но лишь «выразивших сочувствие». И было абсолютно не важно, удалась ли попытка сопротивления или нет. Каралось именно намерение, а не его результат. Хозяева же Гриши печально стояли над телом погибшего по собственной, очевидной для его коллег халатности эмиссара, печально склонивших звериные морды голов; кот же сидел на антресолях, злобно подвывая, скалясь и рыча на разные голоса. Итак, пристрелив кота, наши доблестные вершители воли Императора двинулись дальше. «Стоп, — думал потом Владимир, вспоминая. — В моих же руках собака, а не кот умер в тот день». Шторм давно уже умер, а Володя же так и стоял с поводком, удерживая на весу тяжесть туши. Рука-то уже успела привыкнуть к тому, что неугомонная собака беспрестанно дергается, а теперь она так быстро изменила свои основные свойства, что сразу не догадаешься, что если ТЕПЕРЬ ЕЕ ОТПУСТИТЬ, ТО ОНА НЕ УБЕЖИТ. Она также и не шагнет, не укусит, не тявкнет. «Не лает, не кусает» — это как раз про Шторма загадка, — пришли тогда в голову Владимиру неуместные по своей глупости мысли… Он отпустил поводок, и когда Шторм рухнул на пол, ударившись костями о мягкий клетчатый линолеум со звуком падения мешка с картошкой, то Лена пронзительно и удрученно посмотрела на Владимира, будто крича взглядом: «ПОЧЕМУ ЖЕ ТЫ НЕ СМОГ ЕГО ОСТАНОВИТЬ!» Владимир же молча повернулся и ушел, сразу после того как внизу звонко хлопнула дверь парадного, давая понять, что эмиссар на сегодня окончил работать с этим подъездом. Владимир слышал потом уже, что не важно, было ли оружие у людей или нет, — если обнаруживали оружие, то его просто забирали, а потом уничтожали. Но если кто-нибудь хоть детской, хоть старческой рукой замахивался на воина Империи, то такого уже ничто не могло спасти. Двери в пустующие квартиры, так же как и в те, хозяева которых побоялись открывать, вышибались пластиковой взрывчаткой с направленным характером волны. Еще спускаясь от Лены, Владимир видел разверстые рты трех таких квартир — они надолго мрачно оживили собой московские типовые подъездные пейзажи. Владимир вернулся домой, просто пройдя поперек детской площадки. Если бы теперь рядом был броневичок, то Владимир бы получил свою дозу плазмы. Если бы хоть один штурмовик вышел из любого, находящегося в зоне видимости подъезда, Владимир тоже получил бы свою долю расплавленной зелени. Только и летящую с меньшей скоростью и обладающую меньшим весом и диаметром. Но столь же смертельную. Шел он также и мимо помойки, сегодня заваленной безобидными новогодними елочками, а завтра — страшными подарками злобного Деда Мороза — мертвыми собачками, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату