водоразделу к шоссе. Поймал машину. И в город…
«Увидьте! Пожалуйста, увидьте меня! А не только приходите и насыщайтесь! Нельзя же купаться в моей подлинности — а потом уходить обновленными! Подождите! Пусть хоть часть вашей грязи перейдет на меня! Я чувствую себя невидимкой, фонтанчиком для питья, сервантом, полным конфет… Бог мой, а что если все это только пьеса, где я невольный герой? Как мне убраться со сцены?
Когда наконец опустят занавес? Бога ради, есть тут хоть кто-нибудь, кто вытащит меня отсюда?
Я-как добросовестный знахарь — совершаю обходы.
Каждый день провожу немного времени с каждым из них. С Алисой, с Бертом, с Линдой с подножия холма. И все они от меня берут. Но ничего не оставляют взамен. Никакая это не сделка — чистое воровство. А самое скверное — что я сам всегда в этом нуждался, всегда позволял им грабить себя. Какая болезненная потребность открыла им двери моей души? Не знаю. Но ведь даже вор порой оставляет какую-нибудь мелочь. Я принял бы от них все, что угодно: ничтожнейший анекдот, самую затасканную мысль, наикоснейшее мнение, нелепейший каламбур, тошнотворнейшее из личных откровений… Все, что угодно! Но они только сидят с разинутыми ртами и пристально на меня глазеют. Слушают так, что лишают мои слова и цвета и запаха… Будто заползают ко мне вовнутрь. Больше мне не выдержать… Правда, не выдержать…»
Выход из проулка был перекрыт.
Там двигались тени.
Берт, упаковщик. Нэнси, Алиса и Линда. Сид, неудачник. Джон, с медвежьей походкой. А еще доктор, мастер по ремонту музыкальных автоматов, повар из пиццерии, торговец подержанными автомобилями, супружеская пара, менявшая партнеров, танцовщица из дискотеки — все, все они.
Пришли за ним.
И в первый раз он заметил их зубы.
А мгновением раньше они, растянувшись цепочкой, уже добрались до него — безмолвные и вечные, как та ржавчина, что разъедала его мир. Времени не оставалось даже на сожаления. Эдди Бурму не просто пожирали каждый день в году, каждый час Дня, каждую минуту каждого часа каждого дня в каждом году. В тот миг безвременья пришло грустное понимание — он сам позволил им это с собой проделать. И ничем он не лучше их. Просто другой. Они были едоками, а он — едой. Но бескорыстием не отличался никто. Ему требовалось восхищать и очаровывать. Он нуждался в любви и внимании толпы — в поклонении обезьян. Так Эдди Бурма начал путь к своей смерти. Так в нем погибли невинность и естественность. С тех самых пор он стал сознавать все то умное, что говорил и делал, на клеточном уровне — не на уровне разума. Он сознавал. Сознавал, сознавал, сознавал!
И это сознание притянуло едоков туда, где они кормились. Эдди Бурму же оно привело к неестественности, показухе, мелочным притязаниям. Все это было лишено содержания, лишено реальности. А если чем-то его подопечные и не могли питаться, так это рисующимся, фальшивым, пустым человеческим существом.
Они неизбежно должны были его опустошить.
Быстро пришел миг вневременной развязки. Тяжестью своих тел они увлекли Эдди Бурму вниз и принялись пожирать.
А когда все было кончено, бросили его в проулке и отправились рыскать дальше.
От опустевшего сосуда вампиры двинулись к другим пульсирующим артериям.
Последний день славной женщины
Итак, теперь он точно знал — всему миру скоро придет конец.
Истина эта прояснялась для него с мучительной медлительностью. Не был его дар таким уж ярким скорее, походил на самоцвет со множеством мелких изъянов. Обладай он способностью отчетливо видеть будущее, не будь лишь отчасти ясновидцем, жизнь его вряд ли пришла бы к такому печальному финалу. И жажда его не сделалась бы столь нестерпимой. Но, так или иначе, все отрывочные и туманные видения сложились в единое целое — и теперь он уже точно знал, что Земля близка к концу. И с той же внезапной несомненностью ему стало ясно, что никакого самообмана тут нет и что приближается не просто его смерть. Надвигается полное и окончательное крушение всего мира. Грядет гибель всех его обитателей. Именно это он и увидел в каком-то осколке зеркала истины — и уже не сомневался, что все должно случиться через две недели, в четверг вечером.
А звали его Артур Фулбрайт. И теперь ему нужна была женщина.
Как все-таки странно и удивительно — узнавать что-то о будущем. Узнавать таким своеобразным способом и в столь нелепом виде. Не как нечто цельное — а фрагментами и урывками, что как бы просовывала в голову чья-то невидимая рука. Когда случались эти невнятные, нарочито мимолетные прозрения — «сейчас из-за угла вырулит грузовик», — что сделали Артура — «первым придет Полуночный Танцор» — чуть ли не обитателем двух миров сразу — «поезд опоздает на десять минут», — он видел будущее как сквозь мутное стекло — «вторую запонку найдешь в медицинском кабинете» — и сам едва ли сознавал, что сулит ему этот дар.
Долгие годы этот невзрачный человечек с шаркающей походкой что-то бубнил себе под нос и бросал по сторонам смущенные взгляды, проживая со своей вдовствующей матерью в доме из восьми комнат — в окружении жимолости и душистого горошка. Долгие-долгие годы он служил неважно где и непонятно кем — и все эти годы неизменно возвращался домой к умиротворяющему голубому фартуку Матушки.
Проходили годы. Годы, почти лишенные перемен, лишенные всякой значимости. Годы, ничем существенным не наполненные. И все же это было славное время. Время спокойствия и тишины.
Потом Матушка умерла. Тяжко вздыхая в ночи под крахмальной простыней на мансарде, она все замедлялась и замедлялась, будто старый заезженный патефон, — и наконец умерла. Отыграв на ней свою мелодию, жизнь столь же естественно и неизбежно исполнила последний аккорд.
Для Артура это означало определенные перемены.
Теперь ни безмятежного сна по ночам, ни тихих вечерних бесед, ни триктрака или виста, ни вовремя поданного полдника — «не опоздать бы обратно в контору», — ни утреннего тоста с корицей, ни апельсинового сока в любимом стаканчике. Теперь перед Артуром оказалось шоссе с односторонним движением — и в одну полосу. Дорога, по которой пришлось привыкать двигаться в одиночестве.
Он приучался питаться в ресторанах и кафе. С трудом отыскивал чистое белье. Сам отдавал свою одежду в чистку, а обувь в починку.
А самое главное — в течение этих шести лет после смерти Матушки Артур постепенно приходил к пониманию, что время от времени может видеть обрывки будущего. Способность эта не тревожила его, не удивляла — особенно когда он с ней уже свыкся. Ни разу не довелось Артуру узнать о своем будущем что-то хоть мало-мальски пугающее — и, не явись ему тот вечер огненной смерти, странный дар, скорее всего, никогда бы его и не обеспокоил.
Но случилось так, что он это увидел.
И теперь, когда смерть оказалась совсем рядом — когда у Артура осталось не более двух недель, — ему вдруг стало совершенно необходимо найти в жизни какую-то цель. Он непременно должен был отыскать хоть какое-то оправдание своего присутствия в этом мире — чтобы спокойно и без сожаления умереть. Но вот Артур все сидел и сидел в кожаном кресле с высокой спинкой — в сумрачной гостиной пустого дома из восьми комнат, — а цель так и не находилась. Никогда раньше ему и в голову не приходила мысль о смерти. С кончиной Матушки было, конечно, тяжело свыкнуться, но все-таки Артур знал, что однажды это должно случиться (хоть никогда и не задумывался о всех последствиях). Но собственная смерть дело совсем иное.
— Как может человек дожить до тридцати девяти лет — и так ничего и не обрести в жизни? — вслух спросил он себя. — Как же так может быть?
Но то была чистая правда. Ничем Артур в этой жизни не обладал. Ни особыми талантами, ни результатами трудов, ни воспоминаниями о значительных поступках. Ни целью.
Перебирая в уме все свои недостачи, Артур все-таки добрался до важнейшей из них. До той самой,