вода и электричество, вернее, их отсутствие, могут заставить тебя страдать почище, чем удары подкованным ботинком по почкам. С тех пор как в камере испортилась розетка, я стараюсь пореже включать компьютер. Это письмо получилось коротким, ровно на тридцать семь минут.

* * *

Не that crowed out eternity

Thought to have crowed it in again

По дороге из Грасы на замковый холм есть переулок Беко дос Паус, даже не переулок, а так, пересечение многих лестниц. Я там часто садился на ступеньки, чтобы свернуть цигарку и посмотреть на верхнее окно углового дома. Между внутренними ставнями и стеклом там стоит фигурка святого, с виду просто деревяшка, но я точно такую же видел в каталоге аукциона в Порту, одним словом, ей лет триста, не меньше. Владелец квартиры посадил на своей крыше куст магнолии, и я ему завидовал. На моей крыше растет только трава, да и солнце там бывает только с полудня часов до трех — из-за стены соседнего дома с лесами, затянутыми зеленой комариной сеткой. Никому эти леса не нужны, дом давно отдали на слом, но так уж все устроено в этой стране — реставрировать здание некому, а ломать тем более никому неохота.

К чему это я? К тому, что в этой камере я не чувствую себя арестантом, скорее — такой же фигуркой, застрявшей между ставнями и стеклом. И дело, разумеется, не в том, что я вообразил себя святым Висенте, а в том, что я чувствую дом у себя за спиной, хотя вижу только небесный лоскут и неуклонную смену света темнотой. За те недели, что я провел, разглядывая бетонную стену, я все хорошенько обдумал и сложил головоломку под названием: «Собери себе дом на берегу реки Тежу и попрощайся с ним, или — foder, vai se (то есть иди и трахни себя в задницу)».

Люблю лиссабонский сленг, то, что в русском обозначено темно и шершаво, в нем опереточно и невинно, скажем дерьмо, bosta, означает также разочарование, а кокосовый орех — публичную женщину. А место, где я теперь сижу, называется xadrez, то есть шахматы. И верно — где же еще продумывать прежние и будущие ходы, как не в тюрьме, в гнездилище тревожной бессонницы. Из двух моих партнеров в живых остался только один, и он поставил мне мат в четыре хода.

В четыре кокоса.

Кокос первый — откуда взялась Додо? Есть такие сумчатые зверьки, которые едят что попало, у них два влагалища (babaca!) и две жизни, надо полагать. Кажется, их называют энеевы крысы и используют в саперном деле. Хозяин Додо пристроил энееву крысу в мою спальню, чтобы та занесла в зубах железную подушку, набитую нитроглицерином и хлором.

Какую подушку, почему подушку? Ну да, разумеется — Додо и подушка, неразделимые как пафос и катарсис. Я эту женщину видел по большей части в постели, зато помню ее устройство до мельчайших косточек, настоящая амфисбена — двигается проворно, и глаза у нее горят, как свечки. Вот сэр Томас Браун говорил, что нет такой змеи, у которой оба конца передние, но если бы он переспал с Додо, то задумался бы наверняка. Да что я, в самом деле, завелся. Обычная девчонка, попавшая в руки к pappone, и нечего тут валить с больной головы на здоровую.

Ладно, второй кокос: Лилиенталь ни разу не пришел меня навестить. Третий кокос: кто из моих знакомых знает, что я неплохо разбираюсь в охранных камерах? Он, Лютас и Душан, последние двое отпадают. Моему бывшему боссу такое и в голову не придет, я сам про него однажды calembour сочинил: прямо душно от этих прямодушных людей.

Четвертый кокос: затея с галереей. Чтобы продать ворованные артефакты, нужно знать людей, которым это интересно, а таких, может быть, двое или трое на всю Европу. Я мог бы давно понять, что испанская лиса и венгерский кот пришли ко мне оттуда, из компании антикваров, скупщиков краденого и мелких мошенников, они пришли от Лилиенталя. Узнаю минускульное письмо моего друга, его заостренное стило: композиция драмы должна быть безупречна, место, время и действие едины, в середине же — непременно перипетия.

— Живи я в Лондоне двадцатых годов, зарабатывал бы себе на жизнь расторжением браков, — сказал он мне однажды, — но не нотариусом, не думай! Я стал бы тем самым парнем, которого застают в гостинице с дамой, нуждающейся в разводе: завтракал бы в отелях с женщинами, с которыми прислуга видела нас в постели, а потом являлся бы в суд в качестве ответчика, держал бы шляпу на отлете и ловил бы завистливые взгляды из публики.

В тот день Ли выпил слишком много, и мне пришлось нести его на себе к табачным докам и запихивать в такси, в которое к тому же не влезла его раздолбанная cadeira de rodas.

— А что бы я делал? — спросил я, когда мы добрались до его студии. — Сочинял бы любовные послания за пару монет, сидя на Чаринг-Кросс, как на гравюре Хогарта?

— Ну нет, — сказал Ли, навалившись на мое плечо, — для этого талант нужен, люди в те времена не платили два пенса за что ни попадя. Даже девятитомная «Кларисса» стоила шесть шиллингов!

— Ты так и не прочла мою первую главу, — сказал я тетке, когда мы сидели в кафе на втором этаже, разглядывая самолеты на мокром летном поле. В девяносто девятом году у Литвы еще не было «боингов», в одном углу поля прижались к земле два аэрофлотовских Ту-104, а в другом — сверкала костистая щучья голова подаренного Люфтганзой вертолета.

— Я не спешу, успеется. А вдруг у тебя не окажется таланта. Как мы будем с этим жить?

— На самом деле ты и не собиралась ее читать.

— Был бы здесь Зеппо, он сказал бы, что нет никакого самого дела.

Тетка нервничала, боялась опоздать и заставила меня приехать за час до начала регистрации. В тот день на ней было желтое платье — длинное, жестко стянутое под самой грудью, отчего грудь выдавалась вперед, будто любопытный нос у скандинавской ладьи. Красиво, если не знать, что Зоя вкладывала в лифчик какую-то прозрачную штуку, похожую на маленький мех для вина.

— Какой он был, этот Зеппо? — спросил я. — Не представляю человека, который сумел тебя бросить.

Это я зря сказал, у меня сразу заныло в пальцах, так бывает, когда знаешь, что напортачил. Например, неловко взял за крылья пойманного махаона и стер пыльцу, так что тот шлепнулся в траву и валяется там с убитым видом.

— Какой он был? Рыжий и стремительный, со светящимся, как китайская чашка, лицом в неизменной золотистой щетине. Когда он смеялся, лицо менялось так же быстро, как серый пляжный камушек, когда его бросаешь в воду — на нем вспыхивают атласные полоски и вкрапления кварца, ну да ты сам знаешь. Немного похож на тебя, но только немного.

— Выпьешь вина? — я перебил ее, удивляясь своей досаде. Мне уже хотелось, чтобы поскорее объявили регистрацию на Франкфурт. Выходит, я просто оболочка, хитиновый панцирь для ее воспоминаний, она смотрит сквозь меня, радуясь моим очкам без оправы и трехдневной небритости, как обрадовалась бы любому homem, способному напомнить ей португальскую осень восьмидесятого года. Подавальщица поглядывала на нас из-за прилавка, перетирая тарелки, ее кофейный аппарат издавал звуки, похожие на отдаленный гром, и это странным образом сочеталось с миганием и гудением неоновой лампы, висящей над нашим столом.

— Давай закажем тебе омлет, ты же не завтракала, — я подвинул меню на ее край стола.

— Завтракать с ним было замечательно, — сказала она, покорно открывая меню, — в первый же день он пошел на блошиный рынок в Виламуре и купил электрическую решетку для хлеба.

— Надо же. А спать с ним тоже было замечательно? — спросил я, отхлебнув густого темного вина, от такого вина зимой горят уши.

— Я так и не узнала, откуда он родом, — сказала тетка, пропустив мой вопрос мимо ушей. — В ноябре он попросил меня уехать и быстро соскользнул в другую жизнь, будто в ложку, а я вернулась в город, записалась в школу португальского и тут же вышла замуж.

— Это скверно, — сказал я чуть позже, когда мы очутились в зале вылета, — что я напоминаю тебе

Вы читаете Другие барабаны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату