— В этой твоей воображаемой тюрьме я сижу в бетонной одиночке!
— Хорошо, что ты это осознал, пако. В твои годы не всем удается так продвинуться.
— Вытащи меня отсюда, Ли. Твой адвокат приходит ко мне со светскими разговорами о погоде, а в камере можно задницу отморозить, если просто прислониться к стене. Заплати ему как следует, раз уж тебя мучает совесть.
Я не знал последнего слова на португальском и употребил испанское: remordimientos de conciencia.
— Remordimientos? Ты учишь испанский, значит, сидишь в приличной тюрьме, — Лилиенталь закашлялся, пытаясь засмеяться. — Соблазни тенора Хозе и беги через крепостную стену.
— Ты старый омерзительный чахоточный педераст, — сказал я, чувствуя, как позвоночник леденеет, а ноги становятся слабыми, вот-вот переломятся, будто стрекозиное крыло. На какое-то мгновение я показался себе ужасно старым и больным, но это мгновение было тут же сметено неведомым прежде бешенством, меня как будто залило лютым чугунным жаром с ног до головы, телефонная трубка раскалилась в руке, будто реторта с аммиаком, в которую добавили оксид хрома. Этот опыт попался мне в билете по химии, я до сих пор помню пепельный дым, стелившийся под потолком кабинета — попадись мне что-нибудь другое, я бы завалил экзамен, получил бы паршивый аттестат, не поехал бы в Тарту, не встретился бы там с теткой и не стоял бы сейчас в кабинете следователя, разговаривая с предателем. Последнее слово я произнес вслух, и Ли озадаченно переспросил:
— Предателем?
— Со старым, уродливым и срамным фанфароном. Четки с кукишем тебе понадобились, жопа. Nao brigues comigo... — в трубке послышались длинные гудки, и я в ярости оглянулся на Пруэнсу, который нажал на клавишу.
— У вас было десять минут, — сказал он, — мне жаль, что вы не успели договорить.
— Это он, — сказал я, садясь напротив следователя. — Дайте мне карандаш и бумагу, я напишу все, что знаю. Этот человек меня подставил, и он должен понести наказание.
— Не уверен, что хочу об этом знать, — Пруэнса покачал головой. — Готовьте свою речь, Кайрис, через неделю я передам дело в суд, и у вас появится возможность высказаться публично.
— Я требую вызвать этого свидетеля по моему делу! — я взял со стола свое досье, вынул карандаш из стакана и быстро написал на обложке телефон и адрес Лилиенталя.
Пруэнса выдернул папку из моих рук и стукнул меня твердокаменным кулаком по запястью.
— Что это вы себе позволяете? Давно на полу не валялись?
— Да поймите же вы, здесь все устроено как в старом хичкоковском фильме, — сказал я, потирая руку. — Был такой фильм про женщину, которая не умела рисовать движущиеся предметы. Рисовать она очень любила, поэтому просто срубала дерево, если оно шевелилось под ветром, и убивала кошку, если та собиралась убежать. Потом она хотела убить слишком ловкого племянника, но, кажется, не успела.
— При чем здесь племянник?
— Племянник — это я. Лилиенталь давно намекал, что хотел бы купить мой дом, но я отделывался шуточками, и тогда он решил пришпилить меня булавкой к моим безнадежным обстоятельствам.
— Какое отношение это имеет к убийству, в котором вас подозревают?
— Понятия не имею, но уверен, что все происходящее связано с домом на Терейро до Паго. Дом не желал, чтобы я продавал семейную мебель, и в тот день, когда покупатель явился за зеркалом, мне позволили найти сейф сумасшедшего Фабиу, про который даже его жена не знала. Правда, там были не только браслеты, но и газета с фотографией убитой девочки. Зачем нужна была газета? Чтобы я знал, что живу на деньги убийцы, и не забывал об этом.
— Деньги убийцы? — Пруэнса немного оживился.
— Об этом я расскажу вам позже. Дом подстроил нашу ссору с Лютасом, тот ушел, хлопнув дверью, и видеокамеры остались в своих гнездах — значит, дому так захотелось.
— Дому захотелось?
— Дом устроил так, что я обнаружил записки своей умершей тетки и стал тосковать по ней, изводиться виной и воспоминаниями, это щекотало ему нервы. Потом он устроил так, что я на весь день остался без электричества, отправился в город и познакомился с Лилиенталем, который сразу влюбился в дом и стал с ним заигрывать. Со мной ему этого не хватало.
— Дому или Лилиенталю? — следователь вглядывался в мое лицо, меж бровей у него собралась толстая беспомощная морщина. Он выглядел так, будто я пытаюсь вытащить его мозг через нос, особыми крючочками, как древнеегипетские мастера-мумификаторы.
— Дому, разумеется, дому!
— Понимаю, — он захлопнул свою папку и устало откинулся в кресле. — Вы симулируете помешательство, хотите в больницу. Это я могу для вас устроить.
И он устроил, Хани. Сегодня я проснулся в палате, под мертвой балериной.
Ее худые увядшие ноги свисали из-под марлевой юбки, я открыл глаза и вскрикнул. Голова балерины склонилась на плечо, а там, где ноги соединялись, слабо светилась электрическая лампочка. Не думай, что я сошел с ума, просто в тюремном изоляторе ремонт, рабочие ходят по коридору с ведерками и распространяют запах свободы. Лампы замотали марлей, на кроватях лежат растрепанные газеты, на моей — «А Во1а» с портретом Серхио Родригеса на первой полосе. Меня привезли сюда, пока я спал, вероятно, подсыпали что-то в чай, которым меня угостил Пруэнса — помню, что я вырубился сразу, как только вернулся в камеру после допроса.
Эта новая манера усыплять заключенных для перевозки кажется мне немного дикой, хотя и практичной. Стоит только подумать, что тебя загрузили в машину, как какой-нибудь куб замороженной трески, из которого торчат хвосты и головы, сразу становится скверно на душе, с другой стороны — я избежал мешка на голове, пинков и жокейских ухваток.
В полдень я сидел у окна, слушая, как на дне двора-колодца перекрикиваются вороны, и жалел себя, будто оставленный после уроков малолетка. Больничная палата размочила меня в два счета, прямо как тюремный мякиш, из которого я сегодня делаю себе шахматы. Из того ватного хлеба, что подают у Пруэнсы, много не вылепишь, а тут мне принесли полбуханки ржаного, и я взялся его разминать. К вечеру я вылепил пешек и ферзей, завтра займусь ладьями, осталось придумать, как всю эту братию вынести отсюда. И с кем я буду играть, если вынесу.
Для чего не воровать, коли некому унять.
Хлебный мякиш превратился в шеренгу шахматных бойцов, вот только сохнет плохо, потому что дождь льет уже два дня без передышки. Моя палата похожа на заброшенный известковый карьер, доктор пока не появлялся, а сестра зашла один раз и сразу бросилась открывать окно, как будто в палате расцвел аморфофаллус из семейства ароидных. Я вежливо заметил, что в рейсовых автобусах предпочтение отдается тому, кто желает
Толку от окна никакого, оно смотрит в кирпичную стену, не слышно ни уличного шума, ни голосов, соседей тоже не слышно, а я надеялся, что хоть в больничном изоляторе увижу людей. Как бы там ни было, сюда стоило перебраться из-за двух вещей: хлеба и параши. У меня здесь настоящая параша, Хани! С крышкой и двумя ручками, на крышке лежит рулон туалетной бумаги, просто хоть навсегда оставайся.
В душевую здесь не водят, зато приносят двухлитровую посудину с водой, а вчера я обнаглел и попросил свежезаваренного чаю, сказал, что у меня воспалился глаз, и я намерен его промыть старым русским способом. Сестра поджала губы, но чайник принесла, не сказав ни слова, а жаль — хочется поговорить с живым человеком, пусть даже с пожилой теткой с боксерскими веками.
Ладно, давай вернемся к истории с галереей, а то она растянулась и висит, как резинка у рогатки. Мне нужно собраться с мыслями, чтобы рассказать ее адвокату, иначе я застряну тут до морковкина заговенья (не знаю, что няня имела в виду, но звучит убедительно).
Не прошло и трех дней после первой встречи, как я снова увидел метиса-посланника, явившегося