покои Ольги. Перед дверью он на минуту остановился, поправил волосы и вошел – темно… В следующее мгновение страшный удар по голове согнул его так, что пальцы коснулись пола. Из-за пазухи выпал серебряный бубенчик и покатился, зазвенел девичьим милым голоском. Доброгаст попытался дотянуться до него. Стал на колени, но почувствовал новый удар. На него набросили жаркую медвежью полость и били долго, ожесточенно. Топали вокруг него люди, приговаривали:
– Смерть холопу подлому, смерть рабу.
Били чем-то тяжелым по голове, вышибали разум. Не мог пошевелиться. Но все его существо встало на дыбы, сосредоточилось в одном: «Нет, врете, не раб я!» Зазвенело в ухе, перебили, наверное, перепонку, ткнули чем-то, в глаз, стараются выдавить. Светлый разум его помутился. «Какая воля? Где она?» Все темней и темней в голове. Удар в лицо сапогом. Блеснула подковка на каблуке… Удар в грудь! «Вот где воля! Не выколотить вам ее, убийцы…»
А они разбросали пуховики, подушки, подняли дубовое ложе княгини и опрокинули на Доброгаста…
Потом уже, когда стемнело и в опустевших хоромах кое-где вспыхнуло разноцветными огнями слюдяное оконце, его завернули в медвежью полость и понесли. Тонкая струйка крови осталась на мраморе лестницы. Доброгаста положили на повозку рядом со Златолистом.
Утром у священного дуба появился Ольгин милостник – вельможа Блуд. Он возвращался из бани. Распаренное лицо его налилось кровью, даже глаза покраснели. Под мышкой – обтрепанный березовый веник. Осторожно потрогал рукой след удара, погрозил дереву пальцем:
– Э-хе-хе… за грехи мои посек я себя нещадно березовым прутом.
ПРИМЕРНОЕ НАКАЗАНИЕ
Бесконечно тянулись, находили и оставались позади холмы, ржавые курганы, а то и перелески в ярких солнечных пятнах—желтых, багряных, будто византийская парча; под копыта лошадей ложились незнакомые дороги.
Скучно было в степи, голо. Облака плыли по небу, дикие, серые, птицы не парили, не резвились: заслышав конский шаг, поднимались из кустов, летели низко и недалеко.
Давно уже сгорела в низинах мягкая травка, поржавели стебли донника, всюду шевелил колючими усами злаковый пустоцвет; ломая сухие листья, трещал под ветром репейник; рассыпанными бусами краснел по оврагам шиповник. Только одна кульбаба упрямо продолжала цвести: желтая, нечесаная, вызывающая – настоящая поляница.
Днепр все не открывался, хоть уже одиннадцатые сутки шли дружины Святослава: впереди на версту— сторожевой разъезд, позади – громыхающие сложенными доспехами телеги на смазанных салом колесах. Шли с раннего утра до позднего вечера, а иногда и ночью, если светила луна и дорога была хорошей. Изредка останавливались, чтобы напоить лошадей и самим поотдохнуть, поочиститься от пыли. Приходилось и голодать в пути. Выступление было спешным, и продовольствия взяли мало. Получив вторую грамоту Ольги, великий князь не выдержал – приказал готовиться в путь, «пометав колы».[51] Некогда было размышлять о судьбе новой столицы – прежней грозила опасность разорения. Потеряли всякую цену рабы, серебро, меха. Все блага серединной земли заслонили собой добрые угрские кони. Они понадобились князю затем, чтобы вовремя поспеть на выручку киевлянам и всему русскому народу. Низкорослым, выносливым лошадкам степняков противопоставлялись статные, славящиеся своей иноходью, угрские жеребцы. В несколько дней была собрана из разросшихся за последний поход дружин быстроногая конница. Многие простые ратники, кто вчера еще шагал в пешем строю, таща тяжелое копье и громоздкий щит, пересели на коней.
Часть прежнего войска осталась на полях сражений, большая часть была раздроблена на охранные отряды во многих городах по Дунаю в Мизии, у этого порога «священной именем империи». Отныне пешего войска не существовало. Кто ушел на Дунай смердом-ополченцем, возвращался заправским воином.
Большой крюк сделала конница, догоняя печенегов. Велико было нетерпение князя, гнев его не утихал. Так все хорошо шло, подготовка к походу на Византию подходила к концу и вдруг… проклятье диким степнякам! Мечта его жизни была близка к осуществлению – с болгарским народом завязалась крепкая дружба, налаживались добрые отношения с уграми и вдруг… проклятье коварным грекам, они перехитрили его! Но всегда ли так будет? Грозно поднимается на берегах морей славянская держава от Ладоги до Малого Преслава. Широко распахнул крылья Святослав, освоил незнаемые прежде земли, проложил по ним военные тропы, которые потом утаптывало множество народов, сделав их торговыми дорогами. Устья больших рек – Днепра, Дона, Волги – взял на замок, никто без ведома князя не отваживался подниматься в русские владения. И забыл-то, казалось, совсем Киянь-город и не помышлял о возвращении, – стыдно было отнимать у своих детей наследные права. Знал: Ярополку надо отдать Киев, Олегу – Вручий в непокорной Деревской земле, а любимому робичичу Владимиру – далекий буйный Новгород, где каждый дырявый горшок мнит себя воеводой, а богатый купчина, бахвалясь, говорит, что князья у него в мошне сидят да мечами звенят.
К Святославу подъехал витязь Ратмир, вывел его из задумчивости:
– Гляди, княже, – указал он пальцем.
Святослав поднял голову и невольно вздрогнул – неподалеку, в ложбине, продолжало еще куриться сожженное село. Грудой черного пепла лежало оно у дороги, как живое свидетельство печенежского разбоя. Кочергою согнулось обгоревшее дерево. Дунул ветер, поднял с земли, закружил прах, понес его в лица всадникам. Над самой головой Святослава противно каркнули два черных вещуна – оживший пепел.
Вдоль дороги, один к одному, лежали окровавленные, ободранные трупы… Много – не счесть. Каждый прибит к земле колом из плетня, у каждого сжаты кулаки. Повсюду следы недавней битвы, битвы за волю…
Набрал в грудь воздуха князь и долго не выпускал – вот она лежит перед ним, родная земля, широко раскинулась во все стороны. «Мести! Мести!» – как будто кричат холмы, косогоры, буераки. «Мести! Мести!» – отдается эхом и в Новгороде и в Тьмутаракани.
Воины за спиной князя позванивают стременами, беспокойно ерзают в седлах. Разные люди: псковитяне, смоляне, черниговцы, родненцы, любечане. Но сердце одно, большое сердце. Они смотрят на него, будто ожидают чего, сверлят затылок взглядами! А что он им скажет? Быть битве грозной, это он знает наверное. И многие сложат головы, со многими придется проститься навеки… промеж жизни и смерти блоха не проскочит.
Грязно-бурый, выгоревший за лето Чох, испуганно скашивая глаза на обочину дороги, перешел на рысь. Пыльными клубами скатились в низину несколько всадников из сторожевого отряда. Вытирая потные лица, крикнули обрадованно:
– Печенеги, великий князь… становище на берегу Днепра…
Святослав гикнул, рванул коня, словно поскорее хотел уйти с этого страшного места.
Бить, сечь проклятых печенегов! Вспомнить им ту ночь на порогах, когда его, великого князя, едва не утопили в Днепре, как слепого щенка в корыте. Ах, дуй их горой!
Глухо застучали копыта, зашумел в ушах ветер… Через несколько минут великий князь выехал на высокий холм у Днепра. Спешился, пополз в траве, цепляя шпорами полынок и ромашку. Подтянулся на локтях, ухватившись за траву, и остался лежать, будто к гриве Чоха припал. Его взгляду открылась величавая река. Вода серая, белые изломы у берега. С детства знакомая река катила суровые волны. Одна гряда, вторая, третья… не счесть их, идут – не остановишь. Легкая спазма сжала горло. А внизу, прямо под склоном, копошатся люди в одеждах из скверно выделанных шкур; среди кибиток и дымящихся костров – огромное стадо. Дальше к югу– табун полудиких лошадей… Быстро летели мысли в голове Святослава, будто птица взмахивала крылом, каждый взмах – новая мысль, и она поднимала с земли, жгла сердце: бить чужаков, сечь! Охватил взглядом расположение войска, и песчаный берег, и холмы над ним, крутые, поросшие редким кустарником. Врезались в память ненужные подробности – желтая от навоза вода у берега, вспухший живот большой рыбины, а что-то важное никак не приходило на ум, томило… Что же это? Князь напряг память…
Вот оно что! Наконец-то пришло на ум: это охота, охота на туров. Он тогда был совсем ребенком, и его копье пролетело между ушей коня. Тогда горела степь, и звери бежали… В несколько мгновений созрел план сражения. Сдерживая себя, чувствуя, как беспокойно шарят по земле руки, гладят, ласкают ее, Святослав бросил взгляд на кочевье, – ничего не упустил из виду. До крайней палатки – два стрелища…