Кусково подышать чистым воздухом. Как восковые фигурки на вербах, разрумяненные и набеленные купчихи, вместе со своими бородатыми супругами, неслись мимо нас на рысистых конях, красивые тележки и широкие рессорные дрожки стонали под тягостью этих полновесных пар. Кое-где встречались с нами молодые франты на английских клеперах[162], лихие наездники на беговых дрожках и вовсе не удалые кавалеристы на водовозных клячах с отрубленными хвостами. Все торопились ехать за город: охотники до прекрасных видов пробирались к Симонову монастырю, в Коломенское, на Воробьевы горы, а те, для которых самый лучший вид не стоит рюмки шампанского, спешили в Тюфели[163] и в знаменитые Марьины рощи, где с утра до вечера разгульный народ пьет, веселится и слушает цыганские песни.
Мы ехали шагом.
– Кажется, день будет хорош, – сказал я, – впереди все небо очистилось.
– Да, впереди чисто, – отвечал Закамский, – а взгляни-ка назад!
– И, мой друг, ничего! Эти облачка пройдут стороною.
– Ты это зовешь облачками? Посмотри, какой там проливной дождь!
– Мы от него уедем.
– Да! Если воротимся домой.
– Да что за беда! Ну, помочит дождем, так что ж? Большая важность!
– По мне, как хочешь, только если он захватит в поле, так нитки сухой на нас не оставит.
У самой заставы дождь стал накрапывать. Мы не доехали еще до конца слободы, как он загудел и хлынул как из ведра.
– Пожалуйте сюда, господа! Сюда, под навес! – закричал видный детина в красной рубашке и белом фартуке.
Этот парень стоял у ворот невысокого, но довольно длинного дома с выбитыми стеклами, запачканными стенами и низкой дверью, над которой прибита была вывеска с изображением зажаренного поросенка и надписью: «Не прогневайтесь!» – тогда еще не знали модного французского слова, не писали на вывесках:
Наш приход не произвел никакого впечатления на пирующих, один только лакей, увидев входящих господ, поправил галстук и застегнул на две остальные пуговицы свою ливрею. Работник в белом, довольно чистом, фартуке предложил нам занять порожний стол, который стоял поодаль от других. Мы уселись.
– Ну! – сказал Закамский. – Нравится ли тебе эта фламандская картина?
– Нет, любезный друг! Она вовсе не привлекательна. Что за рожи.
– Да ты смотришь на этих мерзавцев в изорванных венгерках и сюртуках: это записные пьяницы, бездомные мещане, отъявленные негодяи, которые по шести месяцев в году гостят на съезжих, это тот самый презрительный класс людей, которых и в Германии, и во Франции, и везде называют подлой чернью и которая водится только по большим городам. Нет, мой друг! Ты погляди на этих мужичков, вот что сидят за большим столом. Признаюсь, я очень люблю смотреть на этот добрый работящий народ, когда в воскресный день он поразгуляется, распотешится и за ковшом браги забудет свою бедность и тяжкий труд целой недели. Какие добрые, веселые лица! Видишь этого пьяного старика, вот что стоит посреди комнаты, – посмотри! – он, вероятно, размышляет и не может понять, куда девалась дверь, в которую он вошел.
Закамский не успел договорить, как этот пьяный мужик подошел к нашему столу и упал перед нами на колени.
– Что ты, братец? – спросил я.
– Виноват, батюшка! – завопил мужик. – Я пьян!
– Вижу, любезный!
– Прости, бога ради! Хмелен – больно хмелен!
– Вот то-то же, старичок! – сказал важным голосом Закамский. – Не годится пить через край. Ну, что хорошего? Приедешь домой, стыдно перед детьми будет.
– Стыдно, батюшка! – повторил старик, заливаясь слезами. – Видит бог, стыдно!.. Виноват!
– Добро, бог тебя простит, ступай, ступай!
Мужик встал, утер рукавом глаза и, расправляя усы, сказал Закамскому:
– Ну, поцелуемся!
– Не надобно, любезный, не надобно! – закричал мой приятель, отодвигая свой стул.
– Хочешь – поднесу!