перескакивать через барьер, который почти вдвое выше обыкновенного, несмотря на то что вы могли себе сломить шею?
– Случалось.
– Не правда ли, что, сделав удачно этот трудный и опасный скачок, вы чувствовали какое-то душевное наслаждение, проистекающее от внутреннего сознания в ваших силах и искусстве? Ну вот точно такое же чувство заставляет и меня вдаваться во всякую опасность, а сверх того, смешаться с толпою своих неприятелей, ходить вместе с ними, подслушивать их разговоры, услышать, может быть, имя свое, произносимое то с похвалою, то осыпаемое проклятиями… О! это такое наслаждение, от которого я ни за что не откажусь. Но позвольте теперь и мне вас спросить: куда вы едете?
– А бог знает: я отыскиваю свой полк.
– И, верно, вам хорошо знакомы все здешние проселочные дороги и тропинки?
– Ну, этим я не могу похвастаться.
– Так позвольте вас поздравить: вы очень счастливы, что до сих пор не попались в руки к французам.
– В самом деле, вы думаете?..
– Не думаю, а уверен, что вам этой беды никак не миновать, если вы станете продолжать отыскивать ваш полк. Кругом всей Москвы рассыпаны французы; я сам должен был выехать из города не в ту заставу, в которую въехал, и сделать пребольшой крюк, чтоб не повстречаться с их разъездами.
– Да что же мне делать? Неужели я должен уехать в Рязань или Владимир и оставаться в числе больных, когда чувствую, что моя рана не мешает мне драться с французами и что она без всякого леченья в несколько дней совершенно заживет?
– О, если вы желаете только драться с французами, то я могу вас этим каждый день угощать. Не хотите ли на время сделаться моим товарищем?
– Вашим товарищем?
– Да! Мой летучий отряд стоит по Владимирской дороге, перстах в десяти отсюда. Не угодно ли деньков пять или шесть покочевать вместе со мною?
– Очень рад… Итак, вы один из наших партизанов?..
– И самый юнейший из моих братьев, – отвечал с улыбкою проезжий.
– То есть чином?.. Поэтому вы…
– И, полноте! Вы видите, что я в маскарадном платье, а масок по именам не называют. Что ты, Миронов? – продолжал офицер, увидя входящего казака.
– А вот, ваше благородие, – сказал казак, – принес кису. Не угодно ли чего покушать?
– Дело, братец! Вынь-ка из неё для себя полштофа водки, а для нас бутылку шампанского и кусок сыра. Да смотри не выпей всего полуштофа: мы сейчас отправимся в дорогу.
– А чтоб он вернее исполнил ваше приказание, – прибавил Зарецкой, – так велите ему поделиться с моим вахмистром.
– Слышишь, братец!
– Слышу, ваше благородие! Да я так и думал.
– Полно, так ли? Вы, казаки, дележа не любите. Ну, ступай! Хозяйка! подай-ка нам два стакана; да, чай, хлебец у тебя водится?
– Как не быть, кормилец! – отвечала с низким поклоном старуха.
– Милости просим, покушайте на здоровье! – продолжала она, положа на стол большой каравай хлеба и подавая им два деревянные расписные стакана.
– Ну что? – спросил Зарецкой, выпив первый стакан шампанского и наливая себе другой, – что делается теперь в Москве?
– Разве вы отсюда не видите?
– Вижу: она горит; но вы были сейчас на самом месте…
– И, признаюсь, порадовался от всей души! Дела идёт славно: город подожгли со всех четырёх концов, а деревянные дома горят, как стружки. Еще денек или два, так в Москве не останется ни кола ни двора. И что за великолепная картина – прелесть! В одном углу из огромных каменных палат пышет пламя, как из Везувия; в другом какой-нибудь сальный завод горит как свеча; тут, над питейным домом, подымается пирамидою голубой огонь; там пылает целая улица; ну словом, это такая чертовская иллюминация, что любо-дорого посмотреть.
– Это ужасно! – сказал с невольным содроганием Зарецкой.
– А что за суматоха идёт по улицам! Умора, да и только. Французы, как угорелые кошки, бросаются из угла в угол. Они от огня, а он за ними; примутся тушить в одном месте, а в двадцати вспыхнет! Да, правда, и тушить-то нечем: ни одной трубы в городе не осталось.
– Так поэтому не французы зажгли Москву?
– Помилуйте! Да что им за прибыль жечь город, в котором они хотели отдохнуть и повеселиться!
– Итак, сами обыватели?..
– Разумеется. Как будто бы вы не знаете русского человека: гори все огнем, лишь только злодеям в руки не доставайся.
– Да, это характеристическая черта нашего народа, и надобно сказать правду, в этом есть что-то великое, возвышающее душу…
– Не знаю, возвышает ли это душу, – перервал с улыбкою артиллерийской офицер, – но на всякой случай я уверен, что это поунизит гордость всемирных победителей и, что всего лучше, заставит русских ненавидеть французов ещё более. Посмотрите, как народ примется их душить! Они, дискать, злодеи, сожгли матушку-Москву! А правда ли это или нет, какое нам до этого дело? Лишь только бы их резали.
– Оно, если хотите, несколько и справедливо. Если бы французы не пришли в Москву…
– Так мы бы и жечь её не стали – натурально!
– Однако ж согласитесь: это ужасное бедствие! Я не говорю ни слова о тех, которые могли выехать из Москвы: они разорились, и больше ничего; но больные, неимущие? Все те, которые должны были остаться?..
– Да много ли их?
– Согласен – немного; по разве от этого они менее достойны сожаления? Когда подумаешь, что целые семейства, лишенные всего необходимого, без куска хлеба…
– И, что за дело! Лишь только бы и французам нечего было есть.
– Без всякой помощи, без крова…
– Так что ж? пусть живут под открытым небом – лишь только бы французам не было приюта.
– И теперь ночи холодны; а что будет с ними, если наступит ранняя зима?
– Что будет? тут и спрашивать нечего: они станут мерзнуть по улицам; да зато и французам не будет тепло – не беспокойтесь!
– Но признайтесь, однако ж, что человечество…
– И, полноте! – перервал с ужасной улыбкою артиллерийской офицер, – человечество, человеколюбие, сострадание – все эти сантиментальные добродетели никуда не годятся в нашем ремесле.
– Как? – вскричал Зарецкой, – неужели военный человек не должен иметь никакого сострадания?
– Спросите-ка об этом у Наполеона. Далеко бы он ушел с вашим человеколюбием! Например, если бы он, как человек великодушный, не покинул своих французов в Египте, то, верно, не был бы теперь императором; если б не расстрелял герцога Ангиенского…
– То не заслужил бы проклятий всей Европы! – перервал с негодованием Зарецкой.
– Может быть; да зато не уверил бы Бурбонов, что Франция для них заперта навеки. Признаюсь, – продолжал почти с восторгом артиллерийской офицер, – я не могу не удивляться этому человеку! Какая непоколебимая твердость! Какое презрение ко всему роду человеческому! Как ничтожна в глазах его жизнь целых поколений! С каким равнодушием, как ничем не умолимая судьба, он выбирает свои жертвы и как смеется над бессильным ропотом народов, лежащих у ног его! О! надобно сказать правду, Наполеон великой человек! Да, да! – прибавил артиллерийской офицер, – говорите, что вам угодно; а по-моему, тот, кто сказал, что может истрачивать по нескольку тысяч человек в сутки, – рожден, чтоб повелевать миллионами.