блокадного корпуса, который вдобавок был растянут на большом пространстве и, следовательно, при каждой вылазке французов должен был сражаться с неприятелем, в несколько раз его сильнейшим; положение полка, а в особенности роты, к которой я был прикомандирован, было весьма незавидно: мы жили вместе с миллионами лягушек, посреди лабиринта бесчисленных канав, обсаженных единообразными ивами; вся рота помещалась в крестьянской избе, на небольшом острове, окруженном с одной стороны разливом, с другой – почти непроходимой грязью. Для прогулки мы имели одну большую и несколько проселочных дорог, но редко пользовались этим удовольствием по той причине, что, ходя через день в караул, имели случай и без того вязнуть довольно часто по пояс в грязи и почти вплавь переправляться в тех местах, которые были поняты водою. Однажды рано поутру, отправляясь для смены на передовой аванпост, я вздумал понежиться и выпросил у нашего хозяина лошадь. Пока мне оседлывали превысокую клячу, я приказал старшему вести людей, а сам, в полной уверенности, что на борзом моем коне догоню их в несколько минут, остался позавтракать.
– Эх, Двинской, нехорошо! – перервал Зарядьев. – Караульный офицер не должен пяди отставать от своих солдат. Ты поступил совершенно против дисциплины и военного порядка.
– За это-то, видно, грех меня и попутал, – продолжал Двинской. – Я позавтракал, лихо вскочил на моего аргамака, приударил его нагайкою и выехал молодцом на большую дорогу. Сначала все шло довольно хорошо; мой огромный конь, на котором я сидел, как на каланче, сделал даже два или три курбета и обрызгал меня с ног до головы грязью. «Держитесь крепче!» – кричал мне хозяин, провожая меня за вороты. Я взглянул на него с презрением, гордо поправил фуражку, подбоченился и вместо ответа перескочил на моем верблюде с удивительною ловкостию лужу аршина в два шириною; но этим и кончились все блестящие подвиги моего парадера. При первой новой луже он призадумался, а при второй – я должен был минуты две работать нагайкою, чтоб заставить его идти вброд. Наконец кой-как я дотащился до поворота дороги; гляжу вперёд – не тут-то было: моя солдаты ушли из виду. Тут вспомнил я, что за несколько дней, именно в этот же час, небольшой отряд французов, вышедший из города для фуражировки, чуть-чуть не вырезал наш аванпост: он спасся только тем, что подоспела смена; то же самое могло случиться и во второй раз. От одной этой мысли волосы стали у меня дыбом; я принялся погонять мою клячу и почти выбился из сил, когда подъехал к другому повороту, где начиналась сносная дорога, проложенная по низенькому валу; в конце его за небольшим леском расположен был наш аванпост. По правую сторону вала тянулись низкие поля, изрытые канавами; а по левую – разлив и бесконечный ряд ветряных мельниц. Я стал смотреть вперёд; вижу в стороне казачий ведет, но вдали не блестят штыки моих солдат: все пусто и по всему валу до самой рощи не видно ни души. Вдруг по ветру долетают до меня какие-то глухие звуки… что- то похожее… знакомое. Я боюсь верить… прислушиваюсь… боже мой! меня бросает в холодный пот! Мне кажется… так точно!.. я не ошибаюсь! перестрелка!.. Солдаты мои дерутся, а я – начальник их!.. Вся кровь застыла в моих жилах, страх придает мне необычайные силы, и я начинаю колотить с таким ожесточением мой лошадиный остов, что он после нескольких траверзов пускается рысью. Вот уже я на половине дороги; пальба становится ежеминутно слышнее; я могу считать выстрелы; но это не простая аванпостная перестрелка, а ровный батальный огонь – итак, дело завязалось не на шутку. Боже мой! Боже мой! Отчаяние моё доходит до высочайшей степени! Как дикой зверь впиваюсь я в беззащитную мою клячу; казацкая плеть превращается в руке моей в барабанную палку, удары сыпятся как дождь; мой аргамак чувствует наконец необходимость пуститься в галоп, подымается на задние ноги, хочет сделать скачок, спотыкается, падает – и преспокойно располагается, лежа одним боком на правой моей ноге, отдохнуть от тяжких трудов своих. Я стараюсь высвободить мою ногу – не могу. Кричу, зову на помощь – напрасно: отчаянный вопль мой теряется в воздухе; все тихо кругом, и только впереди раздаются беспрестанные выстрелы… Мне кажется, что они приближаются… Так точно!.. может быть, караульный офицер убит… люди остались без начальника… Вдруг я почувствовал – да, господа! клянусь вам честию – мне показалось, что пахнет порохом. О, так нет сомнения!.. Французы сбили наш аванпост; они близко – мои солдаты бегут!.. Как описать вам, что происходило тогда в душе моей? Я видел, себя обесславленным, погибшим – да: погибшим навеки! Кого мог бы я уверить, что не трусость, а один несчастный случай и неосторожность разлучили меня с моими солдатами в ту самую минуту, когда я должен был драться и умирать вместе с ними? Я видел уже себя отданным под суд, я слышал уже неизбежный приговор судей моих… в ушах моих раздавались ужасные слова: «По сентенции военного суда, подпоручик Двинской, за самовольную отлучку от команды во время сражения с неприятелем…» Милосердый боже!.. А отец мой!.. этот заслуженный, покрытый ранами и крестами дряхлый старик, который, прощаясь со мною, говорил мне: «Ну, друг мой! пришло горе и на святую Русь! Бог с тобой – ступай, умирай за царя и веру православную. Ваня! ты у меня один, как порох в глазе; но так и быть – его святая воля! Если ты умрешь с честию, то я поплачу, а все-таки увижусь с тобою; но если ты… боже тебя сохрани… тогда и там не смей мне на глаза казаться». И что же? Я сын этого почтенного воина, обесславленный, заклейменный вечным позором… Ах! все это представилось так живо моему воображению… голова моя пылала… Если б я мог, по крайней мере, остановить моих солдат, подраться с неприятелем – нет, проклятая лошадь лежала как мертвая! Я не мог ни привстать, ни пошевелиться, и, хотя продолжал кричать, но никто не спешил ко мне на помощь. Отчаяние, страх, беспрерывные усилия довели меня наконец до такого расслабления, что я начинал уже терять чувства, как вдруг вижу – ко мне бегут: это был казак, который услышал наконец мой крик. Он принялся тащить с меня лошадь, а я закричал охриплым голосом:
– Где французы, где?
– Французы? – отвечал спокойно казак, – вон там!
– Где?..
– За нашим аванпостом.
– Как, наши ещё отстреливаются?.. Слава богу!
– Нет, ваше благородие! все смирно. Ну, бес тебя дери, вставай! – прибавил он, стащив с меня лошадь.
– Как смирно? – вскричал я, вскочив на ноги, – да разве ты не слышишь?
Казак вздрогнул, повернулся назад и стал прислушиваться.
– Что ты – оглох, что ль?.. Разве не слышишь, перестрелка?
– Никак нет, сударь! ничего не слышно.
– Да что ж это такое?
– Вот это, что стучит-то? Это толчея.
– Как?
– Да, ваше благородие! вот в этой мельнице, подле которой я стою.
Ух! какая свинцовая гора свалилась с моего сердца! Я бросился обнимать казака, перекрестился, захохотал как сумасшедший, потом заплакал как ребенок, отдал казаку последний мой талер и пустился бегом по валу. В несколько минут я добежал до рощи; между деревьев блеснули русские штыки: это были мои солдаты, которые, построясь для смены, ожидали меня у самого аванпоста. Весь тот день я чувствовал себя нездоровым, на другой слег в постелю и схлебнул такую горячку, что чуть-чуть не отправился на тот свет.
– Поделом, брат! – перервал Зарядьев, – вперёд наука!
– И могу вас уверить, – продолжал Двинской, – что эта наука пошла мне впрок. Теперь, когда я веду смену, то иду всегда впереди, как на ученье, перед моим взводом.
– Да так и должно: когда офицеры при своих местах, так и солдаты делают свое дело. Ну что? зачем? – спросил Зарядьев, обратясь к вошедшему ефрейтору.
– Я прислан, ваше благородие, с пикета, – ответил ефрейтор.
– Зачем?
– На плесе показались две лодки, ваше благородие!
– Две лодки?.. с народом?
– Не могу знать, ваше благородие! Темновато; а должно быть, народу немало: лодки большие.
– Верно, опять пробираются с провиантом, в город.
– Никак нет, ваше благородие! они идут прямо на нас от Гданска.
– Что б это значило? Ступай скажи сейчас караульному офицеру, чтоб у людей все ружья были заряжены!
– Слушаю, ваше благородие!