что хочу, то и делаю. У меня точно так же, как у тебя, нет ни отца, ни матери; старая моя тетушка, верно, не будет меня удерживать. Правда, у меня есть и кузины, в пятом или шестом колене; но клянусь тебе честью, я люблю их всех, как родных сестер, – так они больно плакать обо мне не станут. Однако ж послушай, Вольдемар: если уж мы об этом заговорили, так расскажи-ка мне: как ты влюбился и что такое эта проклятая любовь, от которой умные люди сходят с ума, а дураки иногда становятся умнее?
– Ты знаешь, Александр, что я все прошлое лето жил в деревне, верстах в пятидесяти от Москвы. Около средины лета приехала в моё соседство богатая вдова Лидина, с двумя дочерьми; она только что воротилась из Парижа и должна была, для приведения в порядок дел своих, прожить несколько лет в деревне. Я был уже давно знаком с городничим нашего уездного города, майором Ильменевым. Как образчик некоторых закоренелых невежд прошедшего поколения, этот Ильменев мог бы занять не последнее место в комедии «Недоросль», если б в числе первых комических лиц этой пиесы были люди добрые, честные и забавные только своим невежеством. Он познакомил меня с родным братом Лидиной, Николаем Степановичем Ижорским, также изрядным чудаком, который на другой же день отрекомендовал меня своей сестре. Ты можешь себе представить, как я обрадовался, найдя в моих соседках милых, любезных и просвещенных женщин.
– Да, мой друг, в провинции ты мог себя поздравить с этой находкою.
– Маменька имеет свою смешную сторону, но дочери…
– Что и говорить – прелесть, совершенство!.. А которое из этих двух совершенств свело тебя с ума?
– Оленька, меньшая сестра, понравилась мне с первого раза более старшей сестры своей, Полины.
– С первого раза? Следовательно, ты влюблен в старшую? Да что ж тебе сначала в ней понравилось? Что, она блондинка или брюнетка?
– У обеих сестер голубые глаза; они обе прекрасны и даже очень походят друг на друга; но, несмотря на это… право, не знаю, как тебе объяснить различие, перед которым исчезает совершенно это наружное сходство. Оленька добра, простодушна, приветлива, почти всегда весела; стыдлива и скромна, как застенчивое дитя; а рассудительна и благоразумна, как опытная женщина; но при всех этих достоинствах никакой поэт не назвал бы её существом небесным; она просто – прелестный земной цветок, украшение здешнего мира. Но сестра её… ах! какое неземное чувство горит в её вечно томных, унылых взорах; все, что сближает землю с небесами, все высокое, прекрасное доступно до этой чистой, пламенной души! Оленька, с согласия своей матери, выйдет замуж, сделается доброй, нежной матерью; но никогда не будет уметь любить, как Полина! В несколько дней нашего знакомства я стал почти домашним человеком у Лидиной. Оленька перестала меня дичиться; не прошло двух недель, и она бегала уже со мной по саду, гуляла по полям, по роще; одним словом, обращалась, как с родным братом. С детской откровенностию милого ребенка она высказывала мне все, что приходило ей в голову, и часто удивляла меня своим незатейливым, но ясным и верным понятием о свете. С Полиною я не скоро познакомился. Сначала мне казалось даже, что она убегает всех случаев быть вместе со мною; наконец мало-помалу мы сблизились, и только тогда, когда я узнал всю красоту души этого воплощенного ангела, я понял причину её задумчивости и всегдашнего уныния. Да, мой друг! Полина слишком совершенна для здешнего мира! Ее живое, цветущее воображение облекает все в какую-то неземную одежду. Однажды я читал обеим сестрам только что вышедший роман: «Матильда, или Крестовые походы». Когда мы дошли до того места, где враг всех христиан, враг отечества Матильды, неверный мусульманин Малек-Адель умирает на руках её, – добрая Оленька, обливаясь слезами, сказала: «Бедняжка! зачем она полюбила этого турка! Ведь он не мог быть её мужем!» Но Полина не плакала, – нет, на лице её сияла радость! Казалось, она завидовала жребию Матильды и разделяла вместе с ней эту злосчастную, бескорыстную любовь, в которой не было ничего земного.
– Воля твоя, Вольдемар! – перервал Зарецкой, покачивая головою, – это что-то уж больно хитро! Как же ты, не будучи ни врагом её, ни татарином, успел ей понравиться и решился изъясниться в любви?
– Я долго колебался, и хотя замечал, что частые мои посещения были вовсе не противны Лидиной, но, не смея сам предложить мою руку её дочери, решился одним утром открыться во всем Оленьке; я сказал ей, что все моё счастие зависит от неё. Как теперь гляжу: она испугалась, побледнела; но когда услышала, что я влюблен в Полину, то лицо её покрылось живым румянцем, глаза заблистали радостию. «Боже мой! Боже мой! – вскричала она, – вы хотите жениться на Полине? Как я рада!.. Вы будете моим братом!.. Не правда ли Вы станете называть меня сестрою? О! теперь я никогда не выйду замуж! Нет, я вечно буду жить вместе с вами! Ах, боже мой, как я рада!» Добрая Оленька и плакала и улыбалась в одно время. Слезы градом катились из глаз её; но, казалось, в эту минуту она была так счастлива!.. Весь этот день я провел в ужасной неизвестности. Полина не выходила из своей комнаты, а Оленька приметным образом старалась не оставаться со мною наедине. Другой день прошел точно так же; наконец, на третий…
– Слава богу! – вскричал Зарецкой. – Ну, мой друг! терпелив ты!
– На третий день, поутру, – продолжал Рославлев, – Оленька сказала мне, что я не противен её сестре, но что она не отдаст мне своей руки до тех пор, пока не уверится, что может составить моё счастие, и требует в доказательство любви моей, чтоб я целый год не говорил ни слова об этом её матери и ей самой.
– Целый год! И ты, рыцарь Амадис, на это согласился?
– Ах, мой друг! я согласился бы на все! Одна надежда назвать её когда-нибудь моею – была уже для меня неизъяснимым счастием. В первые три месяца моего испытания соседство наше умножилось приездом отставного полковника Сурского, которого небольшая деревенька была в двух верстах от моего села. Я скоро подружился с этим почтенным человеком, умевшим соединить в себе откровенность прямодушного воина с умом истинно просвещенным и обширными познаниями. Дружба его была для меня одной отрадою; я говорил с ним о Полине, и хотя он часто покачивал головою и называл её мечтательницею, но, несмотря на это, полюбил всей душою, однако же гораздо менее, чем Оленьку, которая меж тем употребляла все, чтоб сократить время моего испытания. Наконец просьбы её и красноречие друга моего Сурского победили упорство Полины. Три недели тому назад я назвал её моей невестою, и когда через несколько дней после этого, отправляясь для окончания необходимых дел в Петербург, я стал прощаться с нею, когда в первый раз она позволила мне прижать её к моему сердцу и кротким, очаровательным своим голосом шепнула мне: «Приезжай скорей назад, мой друг!» – тогда, о! тогда все мои трехмесячные страдания, все ночи, проведенные без сна, в тоске, в мучительной неизвестности, – все изгладилось в одно мгновение из моей памяти!.. Ах, Александр! Если б ты любил когда-нибудь, если б ты знал, что такое мой друг! в устах обожаемой женщины, если б ты мог понять, какой мир блаженства заключают в себе эти два простые слова…
– Тьфу, чёрт возьми! – перервал Зарецкой, – так этот-то бред называется любовью? Ну! подлинно есть от чего сойти с ума! Мой друг! Да как же прикажешь ей тебя называть? Мусью Рославлев, что ль?
– Перестань, братец! Твоя душа настоящий ледник.
– Но только не для дружбы, Вольдемар! Я от всей души радуюсь твоему благополучию; надеюсь, Ты будешь счастлив с Полиною; но мне кажется, я больше бы порадовался, если б ты женился на Оленьке.
– Почему же, мой друг?
– Вот изволишь видеть: твоя Полина слишком… как бы тебе сказать?.. слишком… небесна, а я слыхал, что эти неземные девушки редко делают своих мужей счастливыми. Мы все люди как люди, а им подавай идеал. Пока ты ещё жених и страстный любовник…
– Я буду им вечно!
– Так, mon cher! так! Но теперь ты у ног её; теперь, нет сомнения, и твой образ облекают в одежду неземную; а как потом ты облечешься сам в халат да закуришь трубку… Ох, милый! что ни говори, а муж – плохой идеал!
– Полно, Зарецкой! Ты судишь обо всем по собственным своим чувствам.
– Конечно, мой друг! тебе все-таки приличнее быть её мужем, чем всякому другому; ты бледен, задумчив, в глазах твоих есть также что-то туманное, неземное. Вот я, с моей румяной и веселой рожей, вовсе бы для неё не годился. Но, кажется, за нами пришли? Что? Завтрак готов?
– Готов, сударь! – отвечал трактирный слуга, протирая свои заспанные глаза.
– Пойдем, Рославлев. Мы досыта наговорились о небесном, займемся-ка теперь земным.