тоже выбирали, Твердохлеб же, подпирая стены, наблюдал, как Наталка вытанцовывает вместе с целой сотней таких же неутомимых и молодых, ему становилось страшно от их жестокого, прямо-таки вулканического здоровья. Подобное ощущение пережил он когда-то в опере, когда пел знаменитый бас. Тот ревел нечеловеческим голосом, быки ассирийские, львы Колизея, иерихонские трубы должны были бы так реветь, Твердохлеб невольно сжимался от того рыка, а Мальвина издевалась над ним и подталкивала свою мать: дескать, смотри, какой у тебя зятек! Спасибо Мальвине Витольдовне, которая защитила Твердохлеба, заметив, что бас и на самом деле не поет, а только показывает силу своего голоса. В нелегкой своей работе Твердохлебу часто приходилось сталкиваться с дикими проявлениями грубой силы, в которой было больше не человеческого, а звериного. Перед такой силой Твердохлеба защищал и охранял всемогущий закон. А кто защитит его здесь перед молодой неудержимостью и буйством? Ему казалось, что в исступлении и безрассудстве танца Наталка настолько увлеклась, что забыла о нем, бросила навсегда, никогда не вспомнит, не вернется, не посмотрит не то что благосклонно, а хотя бы сочувственно.
Она все же вернулась, когда Твердохлеб уже и не надеялся. Он с горя выпил несколько рюмок водки и немного опьянел, но вмиг протрезвел, увидев, как бежит к столику Наталка, на ходу отмахиваясь от трех или четырех танцоров. Смеясь, она села напротив Твердохлеба, обессиленно опустила плечи, простонала в изнеможении:
- Ой, рута! Ох и мальчики!
Радость от того, что он видит Наталку возле себя, ее полное истощение, истома в голосе - все толкало Твердохлеба к девушке; придвинься, промолви ласковое слово, прикоснись к оголенной руке, поцелуй руку, как те пижоны, благодарившие за танец. Но какая-то темная сила мешала это сделать, никакой ласковости не осталось в его душе, а только бессильная злость, и он сам не узнавал своего голоса, когда по-глупому ляпнул:
- Я вижу, тебе ужасно нравятся эти пижоны!
- И нравятся! А что?
Смех еще жил в ее глазах, но в голосе тут же возникли настороженность и готовность к защите. Твердохлебу бы спохватиться, но он уже пошел напролом:
- Чем же они тебе нравятся?
- А всем!
- Значит, я тебе нравиться не могу. Так выходит?
- Ну, так!
- Это принять как оскорбление?
- Как хочешь.
Лишь теперь он по-настоящему испугался и подвинулся к Наталке - не ее пожалеть, а ища жалости для себя.
- Наталья...
- Ну что 'Наталья'? Сто лет Наталья! Ты когда-нибудь забываешь о своем прокурорстве?
- Ты несправедлива...
- Ты очень справедлив! Думаешь, я не заметила, как ты смотрел, когда я танцевала!
- Как же?
- Как трибунал!
Твердохлеб, прикрыв глаза ладонью, глухо произнес:
- Я испугался...
- Чего?
- Показалось, что ты меня оставила навсегда...
- Мне что - смеяться или плакать? Бросать не бросать... Для этого нужно, чтобы было не так, как у нас...
- Не так, - согласился он покорно.
- Может, не следовало в эту 'Червону руту', не знаю. Вот кого я сегодня действительно бросила, так это своих девчат. Удрала от них, ничего не сказала. А бригадир должен быть со своей бригадой везде. Взять бы девушек сюда на танцы, а я... Ты же видел мою бригаду - красивые девушки?
- Я заметил только ту, что сидит возле тебя. И не ее заметил, а только напряжение, с которым она ждет от тебя каждую новую монтажную плату. Она все время боится, что не успеет проделать свои операции, а ты уже передаешь новую... Такое напряжение - для человека это очень страшно...
- Тебе показалось, - успокоила его Наталка. - Ты не привык к такой работе, вот тебе и показалось. А все просто... Думаешь, у меня какой-то особый талант, кто-то меня научил вместо четырех операций делать семь? А я не могу иначе - оно само делается. Может, это от мамы... Ну, не знаю... Почему ты молчишь?
- Слушаю тебя...
- Ты все слушаешь, слушаешь, а о себе ничего...
Твердохлеб беспомощно развел руками.
- Прости... Я не хотел. Это профессиональная привычка...
- А-а, разве не говорила я: никак не можешь забыть свое прокурорство! Ты замучился здесь? Я думала, тебе будет весело...
Весело, весело... Он слушал Наталку и не слушал. Только что произнесенное им слово, собственно, оброненное совершенно случайно, оглушило его, словно удар грома, ослепило, наполнило страхом и озарением, как белая стрела молнии в темной необъятности ночных небес. Напряжение... Страшное напряжение души - может быть, это и есть жизнь? И шахтер, который ежедневно, словно мифический Атлант, держит на своих плечах черную земную твердь и отбирает у нее мощь с такой осторожной решимостью, чтобы не содрогнулась, не пошевелилась; и хлебороб, который от рождения до смерти без выходных и передышки болеет сердцем за каждый стебелек, за каждый комочек земли, за каждый дождь и каждый проблеск солнца и никому не может передать эту высокую боль, обреченный на нее своим рождением и назначением; и ученый, который высочайшую радость находит в том, чтобы даже мозг свой завещать человечеству ради его бессмертия; и художник, который стремится остановить прекрасное мгновенье и перейти с ним в вечность; и мать, которая оберегает своих детей и тогда, когда они уже поседели и даже мертвы. Напряжение это не принудительное, оно, словно радостный обет, очищает твою душу и дарит внутреннюю свободу, к которой все мы тянемся сознательно или подсознательно.
- Я не верю в легкость работы, - неожиданно произнес Твердохлеб. Работа не игра. По себе знаю, как это тяжело...
- А у кого она легкая? - Наталка посмотрела на него почти строго, и Твердохлебу показалось, что в ее глазах он уловил те же мысли, которые только что родились у него. - Вот мы здесь прыгали, с ума сходили, бесились, думаешь, с какой радости?
- Ну... наверное, от избытка сил...
- Дурной силы действительно много... А еще больше какой-то пустоголовости... Танцуют ведь не восемнадцатилетние! Ему уже и тридцать, и сорок, а он 'гоцает', а он бесится!..
- Но ты же... с ними?
- И я вытанцовывала... Может, чтобы показаться моложе...
- Ты ведь и так...
- Молодая? Для тебя, но не для них... Знаешь что? Давай бежать отсюда, а то совсем рассоримся в этой 'Руте'. Тут тебя все раздражает...
Он молча согласился. Они спустились вниз, оделись. На улице дождило. 'Жигулисты', сверкая фарами, развозили своих девушек, возле остановки такси мокли, пританцовывая, человек двадцать нетерпеливых, а может, тех, у кого дурные деньги.
- Твоя машина где? - шутя дернула его за рукав Наталка.
- Еще на заводе. Меня устраивает и общественный транспорт.
- Ты такой честный или отсталый?
- Ни то, ни другое.
- А такси хоть признаешь?
- Сюда приехал на такси, боялся опоздать. По опыту знаю, что в Киеве на такси можно быстрее, чем на метро. А ты ведь такая точная. Знаешь, как я тебя назвал? Семичасовочка. Я придумал для детей таких себе негорюйчиков, теперь мог бы им рассказать о Семичасовочке.