святыни грязью. Считаем, что учим людей грамоте, на самом же деле просто разводим целые стаи анонимщиков. Если бы анонимки никто не читал, их бы не писали. Спрос рождает предложение.
- Это не анонимка, - устало произнес Твердохлеб и назвал фамилию Масляка. - Его жена умерла в вашей клинике. Это так?
- Разве она одна умерла? Ежедневно всюду умирают люди. Бывают случаи, когда медицина бессильна. Вы это знаете. И все знают. Врачи первые принимают на себя удары смерти. И никто не думает, какой ценой это им дается, как никто не вспоминает и о тех случаях, где медицина спасает людей от смерти.
- Это ваш долг.
- Да, наш. Разве только наш? А остальные люди, они что? Должны укорачивать друг другу век, в том числе и медикам, и таким людям, как профессор Кострица?
- Речь идет о другом. Злоупотребление своим служебным положением недопустимо нигде и никому. Вы меня понимаете? Заявитель ссылается на оплаченную договоренность с профессором Кострицей. Оплаченную, понимаете? Он ссылается при этом на свидетелей.
- Еще и свидетели? - Резко очерченные губы скривились еще презрительнее. - Свидетели чего?
- Он называет вас.
- Ах, меня? И вы пришли сюда, чтобы я свидетельствовала против профессора Кострицы?
- Я никого не заставляю. Ставлю вас в известность. Это моя обязанность.
- Ваша обязанность - мешать людям работать! Портить им настроение, испоганить всю жизнь! И ведь каким людям! Самым ценным.
- Моя обязанность - находить истину, - тихо сказал Твердохлеб. - Вы же видите, что я не стал на формальный путь, а пришел просто, быть может, и нарушая заведенный порядок...
- И где же вы хотите найти истину? В человеческих несчастьях?
- Вообще говоря, везде. К сожалению, и в несчастьях. Достоевский говорил: 'В несчастьях проясняется истина'.
В треугольных глазах плеснулось что-то похожее на испуг.
- Вы страшный человек. Приходите из прокуратуры и цитируете Достоевского...
- А кого я должен был бы цитировать? Может, Торквемаду? Уверяю вас, что у работников прокуратуры далеко не такие злые намерения, как кое-кто им приписывает. Это идет от незнания.
- И вы пришли меня просветить? Может быть, и профессора Кострицу тоже? Хотелось бы посмотреть, что он ответит на ваше просветительство!
- К сожалению, мне не удалось договориться с ним о встрече...
- Вам не удалось, так я вам устрою эту встречу.
- Когда? - невольно вырвалось у Твердохлеба.
- Когда-когда! А хоть сейчас!
Она открыла дверь ассистентской, впустила Твердохлеба в белый, стерильно чистый длиннющий коридор, затем, опередив его, повела за собой к одной лестнице, к другой, ниже и ниже, во двор клиники, тонко изгибаясь всей фигурой, манящая и опасная, как змея. Навстречу им попадались люди в белых халатах, мужчины и женщины, все останавливались, чтобы пропустить Ларису Васильевну и ее спутника, все кланялись, делая это молча и уважительно, и Твердохлеб понял, что здесь ее власть безгранична, возможно, и не просто власть, а диктатура. Подумал, как это опасно - давать красивым женщинам пусть хоть небольшую власть: она непременно перерастет в диктатуру, в деспотию, в черт знает что! Ну хорошо, это о женщинах красивых. А если некрасивые? Как бы отреагировал на такие рассуждения их железный Савочка?
Твердохлеб едва поспевал за ассистенткой. Рядом с этой женщиной слишком остро ощущал свою неуклюжесть, неловкие движения и слова, общую свою мужскую непривлекательность и заурядность. Ну Нечиталюк, ну втравил его в неприятность!
Белая тонкая фигура покачивалась перед глазами угрожающе и чуть ли не зловеще. Маятник красоты и безнадежности. Как для кого. У одних надежда отбирается навсегда, другим она обещана то ли на короткое время, то ли снова-таки навечно. Где, когда и отчего? Не имеет значения. И вообще для него ничего не имеет значения, кроме очередного дела, которое он обязан изучить, рассмотреть, распутать, довести до логического конца. А какой тут логический конец? И есть ли тут вообще какая-то логика?
С такими невеселыми мыслями Твердохлеб вслед за Ларисой Васильевной спустился с третьего этажа по широким начищенным, словно для генерального приема, лестницам и очутился во дворе под высокими тополями, среди посетителей, большинство из которых составляли, ясное дело, мужчины, а среди них мальчуган, который, должно быть, только недавно научился ходить, потому что ступал маленькими ножками нетвердо, хотя и упрямо, и голову наклонял так, чтобы видеть землю хоть краешком глаза, и следил за взрослыми, рисуясь перед ними своим умением, развлекал в их встревоженности, - зрелище столь неожиданное и умилительное, что Твердохлеб, невольно остановившись, стал смотреть на мальчика.
Лариса Васильевна, почувствовав, что он не идет за ней, тоже остановилась, подождала, пока Твердохлеб медленно приблизится к ней, поиздевалась:
- Разве работники прокуратуры тоже любят детей?
- Все может быть.
- Возможно, вы многодетный отец?
- А почему бы и нет?
- Но, кажется, ваша жена не пользовалась услугами нашей клиники?
- Не всем же выпадает такое счастье. К тому же у моей жены девичья фамилия.
Она молча пошла дальше.
Еще в один дворик, уже не под тополями, а под ветвистыми ореховыми деревьями. Лариса Васильевна открыла почти незаметную дверь, впустила впереди себя Твердохлеба, вошла сама. За дверью был просторный темный холл, и тишина, одиночество, затворничество. Спрятался же профессор!
Открылась еще одна дверь, а может, и не одна, тут уж Твердохлеб потерял счет, опомнился только в огромном помещении, напоминавшем удивительное соединение жилища, музея, лаборатории и храма, и в самых глубоких недрах этой святыни восседал верховный ее жрец - профессор Кострица Лев Петрович.
Было в нем меньше от льва, нежели от медведя, по-медвежьи, мохнатым клубком наискосок покатился им навстречу, пересекая кабинет по диагонали, умело обходя столы, диваны, стулья; все преграды и препятствия, - старый, но еще крепкий, энергия, словно в спиралеобразной туманности, волосы пожелтели от старости, лицо в глубоких морщинах, но глаза молодые и светлые, а движения порывисты, как у юноши. Котигорошко[1]. И этот странный кабинет. Что это? Аудитория для занятий со студентами? Музей драгоценных изделий? Картинная галерея? Убежище мудреца-схимника? Домашний алтарь хранителя родовых традиций? Стулья в белых чехлах и дорогие кожаные кресла, казенный стол для заседаний и фарфоровые вазы завода Миклашевского, строгие полки с научными фолиантами и трогательный снимок двух старых людей - мужчины и женщины - в украинских вышитых сорочках под полтавским рушничком. Может быть, родители профессора? Только почему он нарядил их, как для самодеятельности? Не могли же они жить в восемнадцатом столетии, а их сын в двадцатом. Над родителями икона Николая-чудотворца в драгоценном серебряном окладе. Интересно бы расспросить профессора, как согласуется икона в рабочем кабинете с его ученостью.
Но Твердохлеб, растерявшись, спросил о другом. Зацепился взглядом за портрет самого профессора на противоположной стене. Рыжий Кострица на красном фоне, все горит, все пылает, прямо неистовствует, просто диву даешься, как только до сей поры эти горячие краски еще не прожгли стенку в том месте.
- Чрезвычайно интересный портрет, - сказал Твердохлеб. - Чья работа? Я не знаток.
- Глущенко, - буркнул профессор, хитро щурясь на гостя.
- Разве Глущенко писал портреты? Он же пейзажист.
- Писал и портреты. Только тех, кого сам хотел, или тех, кто добивался этого.
- Удивительный портрет. Вы похожи тут на вихрь огня.
- Я похож на шерстяной мяч! - захохотал профессор. - Из коровьей шерсти мальчишки в селах когда- то делали, потому что других не было. Вы, наверное, никогда не видели шерстяных мячей?
- Не видел, - признался Твердохлеб.
- И Леся тоже не видела.
Лариса Васильевна брезгливо скривилась.