покупатель, и бросал через плечо, не глядя, точно на тарелку весов, так метко и умело, что ни один орешек не падал на землю, и почти всегда угадывал вес с такой точностью, что это уже граничило с колдовством. Когда же не хватало до нужного веса или оказывалось липшее, то измерялось это одним двумя орешками. Лишнее молодой купец не убирал, а недостаток пополнял с такой же лихостью, как и основной вес: хватал кончиками пальцев один или два орешка и, не глядя, да еще и оборачиваясь на одной ноге несколько раз, словно бы для того чтобы сбить с панталыку, точно кидал на тарелку весов так, что замотанные в чалмы правоверные, наблюдавшие эту веселую игру-торговлю, покачивали головами и причмокивали набожно: 'Велик аллах, и чудеса и дива его на земле великие'.
И вот там охватило меня какое-то неистовство, охватило и понесло и чуть было не занесло до погибели; счастье, что наши надсмотрщики турецкие оказались людьми сонными и равнодушными, не имели того огня в крови, который вспыхнул во мне от одного взгляда этих молодых дерзких купчиков из Малатьи.
Мне почему-то пригрезилось, будто я не здесь, на Египетском базаре, среди басурманских разинь, а в чистом поле, сижу под деревом, прикрыв лицо шапкой от солнца, а рядом стоит конь мой, привязанный к этому дереву, и я и конь мой отдыхаем после долгого перехода, а вокруг тишина, только жаворонок где-то между богом и людьми вызванивает, да солнце тихо греет, да ветерок шелковый гладит тебе руки и грудь. Жаль говорить! Есть ли еще такое дерево на свете, и такая степь, и такой конь, и такое все? Как же можно было в этой неволе лютой и бессмысленной надеяться найти себя снова, воскреснуть, начать жизнь вольную и счастливую, как?.. Где ключ к спасению? Отчаяние завладело мною такое безграничное, как запутанность и бессмысленность стамбульских базаров, отчаяние и слепой гнев, который я уже не мог сдержать. Бросив кошелки, которыми увешан был, будто старец торбами, подскочил к одному из наших сторожей и сказал ему, что хочу показать всем этим правоверным одну штуку казацкую, которую они охотно посмотрели бы. 'Что же это такое?' взглянул он на меня ленивым оком. 'Дай свой ятаган, и я разрублю им тот крошечный орешек, когда он будет лететь из руки молодого купца'. Турок засмеялся горделиво и презрительно. 'Может, ты разрубил бы и муху?' - 'И муху тоже, но этого никто не увидит, а орешек виден всем'. Турок засмеялся еще презрительнее, он предвкушал огромную радость от посрамления и унижения гяура, ему хотелось поскорее стать свидетелем такого унижения, но собственная гордость не позволяла просто так удовлетворить желание раба, потому он подозвал к себе своего товарища и сказал ему, чтобы он дал мне свой ятаган. Тот заартачился, но мой турок, сверкая зубами из-под темных усов, начал говорить ему, как они посмеются над гяуром, - получив кривой и тяжелый ятаган, я легко взвесил его в руке, и, как только молодой малатьинец кинул через плечо орешек на весы, в плече моем взорвалась дикая сила, рука с ятаганом взметнулась, и тяжелая хищная сталь просвистела в мгновенной тишине, и маленький турецкий орешек упал на весы уже не в своей естественной целости, а двумя равными половинками, разрубленный какой-то словно бы и не людской, а сверхъестественной силой.
Никто не поверил в то, что случилось. Давка толпы, кричащие рты, руки, тянущиеся ко мне и к моим сторожам, назойливые крики, требования, советы и подсказки, веления и презрительное прищуривание глаз. А ну-ка пусть этот гяур еще раз сделает, то, что он якобы сделал! Пусть покажет, если может что- нибудь показать!
Молодые малатьинцы наперегонки стали бросать мне орешки, я рассекал их играючи, и рука моя не утомлялась, и глаз не утрачивал меткости, мне даже самому становилось странным, или, может, проснулась во мне великая сила жизни, которая поднимает безногих, возвращает голос безмолвным, делает зрячими слепых. Первые взмахи мои ятаганом были еще словно бы и несмелыми, нерешительными, казалось, сила исчерпается вскоре и неминуемый позор будет наказанием за мою дерзость. Но вскоре незаметно для меня самого пришла уверенность, я рванулся вперед с такой силой и страстью, что турки залопотали и мой сторож поскорее отобрал у меня оружие, еще и пригрозил: дескать, не гневи аллаха и верных слуг его такими нечестивыми забавами. (Уже освободившись из неволи, я попытался дома повторить это, но никогда больше мне не удавалось. Мог разрубить яблоко на лету, но чтобы маленький орешек так разве что один из десяти. Наверное, ничто на этом свете не повторяется, кроме несчастий и горя. А мой стамбульский поступок воспринимался будто чудо, будто наваждение какое-то, будто сам дух жажды воли овладел мною и водил моей рукой, что ли.)
Но все же капудан-паше, моему вельможному хозяину, дали знать о том, что случилось на Египетском базаре, и тот захотел сам посмотреть на меня, созвал еще и гостей, в раззолоченных кафтанах и дорогих тюрбанах, натянут был для них навес от солнца, простелены ковры, поданы холодные напитки и сладости, а я должен был тешить их глаза, бросать им под ноги свою казачью честь, свою славу и волю. Да, собственно, разве не растоптано все во мне было, разве я не был несчастным обломком, униженным невольником, никчемным пленником?
Не ведал я тогда, кто были эти гости капудан-паши. Разумеется, ни одного постороннего, одни лишь сыновья своего очага, как они любили говорить. Еще молоды все, может, сыновья тех султанских псов, которые потопили в крови восстание болгар в Тырнове и сербских гайдуков в Банате, а перед тем рубили головы своим собственным джелялям. Могли там быть Ибрагим Печеви, который вскоре напишет историю, и высокообразованный Карачелеби-заде Абдулазиз, автор 'Сада проповедников', и сын поэта Нави Атаулла Атайи, который не доживет до моего вознесения и не сможет его описать, как описал он османских шейхов и улемов.
Все они были неизвестны мне, да и сам я еще не видел своего будущего, ибо что можно видеть, имея от роду каких-нибудь двадцать лет?
Все же взбунтовалась моя душа, когда сказано было, чтобы я рубил саблей головы баранам, которых будут выталкивать на меня слуги капудан-паши. Если уж сабля, то нужен и конь, а когда казак на коне, давай ему настоящего врага, а не тупого барана! Я сказал это смело самому капудан-паше, и только тогда он вспомнил, что я тот пленный, который владеет многими языками. Ему понравилось такое сочетание во мне знания и смелости, и он милостиво велел, чтобы дали мне и коня, и спросил, что же я хотел бы рубить, скача по двору перед их глазами? 'Головы вот тем голомозым', - хотелось мне ответить, но я осмотрительно сдержал свою разволновавшуюся душу и сказал, что можно и чучела, на которых они обучаются искусству владения саблей. Но не ставить чучела неподвижно, а посадить на диких коней и разогнать коней по просторному двору, чтобы уж если и не будут нападать на меня, то пускай бы хоть убегали так, что и не догонишь. Это понравилось капудан-паше и его гостям, было сделано все, как я сказал, с полдесятка шальных коней с привязанными чучелами на седлах были выпущены против меня, кони беспорядочно заметались по двору, зрелище было неистовое и в то же время глумливое. Разве мне гарцевать между мнимыми противниками вот здесь по тесному двору перед конюшней паши, а не на вольной воле, где кони непойманные и неоседланные, где свист хищных стрел и крик орды, где казак становится настоящим казаком, который не боится ни огня, ни меча, ни третьего болота. Жаль говорить! И конь подо мной был не мой, а чужой, турецкий, и вся моя воля вмещалась в лоскут стамбульского двора, обгороженного высоким забором, запертого воротами еще более высокими, и сабля моя падала не на врага, а на мертвых истуканов, и смотрела на меня не земля родная и не матерь божья, а вельможные убийцы, за каждым из которых стояли целые кладбища. Разве мало видели убийств, смертей, разве мало слышали свиста сабель, убийцы лютые, бессердечные, звероподобные душой? Наверное, никогда не натешатся зрелищем убийства, резни, разрушений, потому что обладали они врожденным желанием любоваться, пусть даже ненастоящими, мнимыми, но убийствами. Жестокие и немилосердные, как и мир, в котором приходилось жить, смотрели на меня удивленно невинными глазами, будто покрытыми пеленой ленивого равнодушия. У негодяев всегда невинные глаза. А у святых великомучеников глаза - огнистые, неистовые, невыносимо исстрадавшиеся, сплошная боль. Был я тогда великомучеником, но должен был одолеть болото стамбульского рабства хотя бы мысленно, хотя бы бессмысленным поступком, потому и стал я рубить безжизненные чучела, рубить так, что летели из них опилки и клочья, а кони дико ржали, становились дыбом, и глина из-под их копыт летела под навес, где расположились вельможи. Пусть! Плечо мое было молодым и крепким, мышцы лежали валами, удары саблей были страшны. Турки покачивали головами, закатывали глаза под лоб. Откуда у гяура такая сила и такая ловкость? Капудан-паша горделиво объяснял, что этот пленник происходит из вельможного рода, потому что так владеть оружием, это же ясно, может только знатный человек. Странные и загадочные люди! Тут живописный спокойный быт, гармония, которую исповедовали еще древние греки, потом византийцы, а теперь унаследовали их победители, превратив Стамбул в украшение не только земли, а может, и неба. А там - кровожадность, где ценится лишь звериная ловкость и лошадиная выдержка и где