своим, а того задумчивого француза, который был там через сотни лет после меня, но видел то же самое, что и я, - не людей и не место, а вид, подобие места, его выражение и неистребимость: 'И когда я уже сяду на поезд, то приеду в Фонтенбло, оно не лучше и не хуже других мест, но само по себе единственное, с ним связаны наилучшие воспоминания...
Так, с ветром, который нам об этом нашептывает, мы пойдем туда, на берег, туда, где гранитное возвышение с левой стороны, а дальше - скалы, длинное ущелье, где проплывают челны, напоминая изменчивость человеческого лица.
Но оно невыразительное, ни на что другое не похожее, здесь место, где живут люди, и мы знаем, что величайшие блага земли не доставят нам такого наслаждения, как ветер, подгоняющий нас. Тут место, где живут люди, но такие люди, которые не изменяются, мы узнаем их после долгой разлуки, удивляемся, что они в свою очередь не признают нас, ничего не случилось с тех пор, как мы их оставили, ничего такого, что принесло бы нам счастье, к которому нас манили простые волны, и сегодня такие же голубые и игривые.
Место, где живут люди, для него наша человеческая природа выдумала подобие не человеческое, а подобие места, но одновременно и облик человека, человека, который сливается с церковью над пропастью, с далекими углублениями в берегах с полем, поднимающимся над городком. Эти подобия, ничем их не заменишь, о них мы довольно часто думаем, смотрим на них с удовольствием. Этот горизонт живет в нас да и в других, ничего не смогло сказать нам, наверное, ничего не может сказать другим, разве что смотреть на него после нашей смерти'.
В Фонтенбло принял нас сам великий Конде. Очень удивлялся нашим бритым головам и оселедцам, мы удивлялись его парику, а Сирко даже не утерпел и спросил, не потому ли принца зовут великим Конде, что у него такой большой парик. На такую дерзость французский полководец не обиделся, а вдоволь посмеялся и заметил, что такой юмор свидетельствует о выдающихся воинских способностях нашего народа и что он рад будет принять под свою команду еще и славных казаков во главе с великим полководцем Хмельницким. На это я ответил ему, что казаки наши и вправду славные воины и не опозорят своего имени, как бы далеко ни находились от своей земли, но что возглавлять я их не могу: не являюсь не то что великим, но даже никаким полководцем, а только скромным писарем войсковым, здесь же выступаю только как уполномоченный от своей земли.
- Кто же знает, какой полководец великий, - рассудительно промолвил Конде, - тот ли, что уже выиграл одну или сколько-то там битв, или тот, у которого великие битвы еще впереди? Ведь какие бы великие битвы мы ни выигрывали, нам надлежит выигрывать еще больше.
Тем временем великий Конде хотел отнять для французской короны у короны английской портовый город Дюнкерк, споры за который длились уже чуть ли не целые века.
Я сказал, что казаки предпочитают удерживать крепости, чем их добывать, но если так нужно, могут взяться и за это и даже не в большой силе, потому что привыкли брать не силой, а умением, хитростью и молодечеством.
Так договорились мы, что придут по морю на французскую службу до двух тысяч пеших и около тысячи конных казаков с оплатой по двенадцать талеров на вооруженного казака и по сто двадцать талеров за каждого старшину да в придачу каждому из казаков сукна тонкого французского цветного по двенадцать аршин, чтобы красовались-шиковали казаки в европейских одеяниях и шляхта не называла бы их пренебрежительно сермягами да армяками.
Конде хотел узнать о казаках больше, выпытывал меня с любопытной осторожностью: имеют ли казаки что-либо общее с немецкими наемниками, или больше похожи на турецких янычар, или же не поддаются никаким ригорам, как орда? На это я спокойно отвечал, что казаки отличаются от всех, так как нет у них ничего ни от немецкого военного упорства, ни от дикой янычарской жестокости, ни от ордынской крикливости, - это и воины, и хлеборобы, и рыбаки, любящие земные радости, веселые и певучие, хорошие ораторы и заводилы, впечатлительные, но и добродушные, любят одежду, но пренебрегают деньгами, идеалисты в отношении людского рода, но привередливые в отношении товарищества и, как говорили древние, оди профанум вульгус[15]. Более же всего казаки не любят осторожничанья, потому в жизни своей, в особенности же в военных поступках, каждый старается быть впереди всех, потому их с полным правом можно называть войском героев, и тут у них нет никакой разницы, все одинаковы - от гетмана и до самого младшего казака.
Оставив на долю Сирка и Солтенка хлопоты с перевозкой наемных охочих казаков во Францию, я возвращался домой с щедрыми подарками для своих домашних, тревожась немало в душе за здоровье моей бедной Ганны, одновременно краем сердца цепляясь упорно за воспоминание о той девушке, которая ждала или не ждала меня на хуторе, была там или, может, и не была, уже для меня. Вез ей воротник брабантского кружева, златоглав в пурпурных цветах, шелк в золотую клетку. Стыдно сказать: сам запирал себя в эти золотые клетки - и еще в такое время!
В августе король наконец заключил брачный контракт с Францией и отправил в Париж своих брачных послов - воеводу познанского Кшиштофа Опалинского и бискупа варминского, канцлера умершей королевы Вацлава Лещинского. В Москве именно в это время умер, стоя на молитве в церкви, царь Михаил Федорович и на престол сел его четырнадцатилетний сын Алексей Михайлович. Мог ли знать молодой царевич, что через девять лет суждено ему скрепить своей печатью царской величайший договор в истории моего народа?
Да кто же мог тогда об этом помышлять?
В дни, когда топтали мы цветники в панских садах под Варшавой и рассиживались в королевских павильонах в Фонтенбло, мы хорошо сознавали, что будет литься кровь братьев наших, смывая грехи не столько свои, сколько чужие, и какими далекими мы были тогда от пышных слов о том, чтобы слава казацкая распустилась всюду, как пава перьями, чтобы зацвела, как мальва летом.
А дома, как и раньше, повсюду были кривды и притеснения. Грабительство было такое, что казаки даже гетману Конецпольскому, страшнейшему своему врагу, подавали жалобы на чигиринского шляхетского полковника Закревского за великие кривды и несправедливости, которые терпели от него, несмотря на свое рыцарское положение. Закревского устранили, вместо него поставили, переведя из Переяслава, моего кума Кричевского, человека доброго и справедливого, но в это же время вместо благосклонного к казакам королевского комиссара Зацивилковского прислали Шемберка, который купил себе у короля комиссарство за тридцать тысяч злотых, а теперь всякими страшными поборами хотел вернуть себе с лихвой эти деньги.
Продавались уряды сотничества, есаульства, атаманства, в реестры старшина не вписывала половины казаков, а плату королевскую получала на всех и делилась между собой.
Богатство и власть - эти величайшие враги человеческой природы неожиданно стали доступными никчемным людям, неуклюжим, бездарным, смешным, медлительным, но одновременно нетерпеливым и жадным, потому что вокруг становилось все больше несправедливости и спеси.
И я должен был быть среди этих людей, более того: прикидываться своим, вступать с ними в кумовство, выражать почтение и толстошеему есаулу генеральному Барабашу, и коварному есаулу войсковому Ильяшу Караимовичу, и чигиринскому есаулу Роману Пеште, тому самому, который лишился сознания, увидев в шатре душителя нашей вольности Николая Потоцкого, и, наверное, терял сознание каждый раз, когда видел шляхетский сапог.
Терпеливость моя превосходила все известное. Я похож был на отшельников, которые твердо и безумно верят, что в своих пещерах рано или поздно узрят бога.
Страдать можно тяжелее не от самого зла, а от мыслей об этом зле. Может, я бессознательно спасался от чрезмерного бремени сих мыслей, устремляясь душой к красоте, хотя и знал уже к тому времени, что красоте предшествует либо тьма людской доли, либо безбрежные потоки крови.
Я ничего не делал из ненависти, а только из чести. Подобно Одиссею, я наслаждался пением сирен, но не приставал к их берегу. Может, потому, что уже имел в своей душе сирену, и берег, и красоту?
Зима выпала лютая, с большими снегами, которые засыпали Субботов так, что нечего было и думать о том, чтобы добраться до Чигирина, а дальше - даже страшно подумать. В моих покоях днем и ночью топили дубовыми дровами грубки, дрова приносил со двора сын Тимко, топить же печки вызвалась Матронка, и мне милым было это ее желание, только Тимко выражал свое неудовольствие, со стуком и треском швыряя тяжелые поленья к ногам девушки, а я не смел на него прикрикнуть, потому что чувствовал