дурацкой историей, которую я рассказал Софи без всяких прикрас, да, впрочем, она и не нуждалась в украшательстве. – Это история, показывающая деструктивную природу алчности, – добавил я.
Софи прикрылась рукой, так что я не мог видеть выражение ее лица, но плечи ее тряслись, и я решил, что она смеется. Я был не прав. Она опять плакала, плакала от муки, которую, видимо, не могла осилить. Я вдруг понял, что, сам того не желая, должно быть, вызвал в ней воспоминания о ее мальчике. Я дал ей немного поплакать. Постепенно рыдания ее стали затихать. Наконец она повернулась ко мне и сказала:
– Там, в Виргинии, куда мы едем, Язвинка, ты думаешь, есть школа Берлица – школа, где учат языки?
– На кой тебе это? – сказал я. – Ты ведь знаешь уже столько языков – больше, чем любой из моих знакомых.
– Это для английского, – ответила она. – О, я знаю, я говорю теперь хорошо и даже читаю, но мне надо научиться писать. Я так плохо пишу английский. Все так странно пишется.
– Ну, не знаю, Софи, – сказал я, – наверное, есть языковые школы в Ричмонде или Норфолке. Но оба города довольно далеко от Саутхемптона. Зачем тебе это?
– Я хочу написать про Освенцим, – сказал она, – хочу написать про то, что там со мной было. Я, конечно, могу писать по-польски, или по-немецки, или даже по-французски, но мне так хочется уметь написать по-английски…
Освенцим-Аушвиц. События последних нескольких дней так далеко отодвинули в моей памяти название этого места, что я почти забыл о его существовании, и сейчас оно прозвучало, как удар палкой по голове – мне стало больно. Я посмотрел на Софи – она отхлебнула виски из стаканчика и слегка рыгнула. Язык у нее ворочался с трудом, а я уже знал, что это предвещает разброд в мыслях и неуправляемость поведения. Мне так и хотелось швырнуть ее стаканчик на пол и раздавить. Я проклинал себя за слабость, или нерешительность, или бесхребетность, или что-то еще, мешавшее мне тверже вести себя с Софи в такие минуты. «Подожди, вот мы поженимся», – подумал я.
– Ведь еще столько много такого, чего люди не знают об этом месте! – вырвалось у нее. – Даже тебе, Язвинка, я еще многие вещи не рассказала, а я столько много тебе рассказывала. Знаешь, там все время стоял запах горящих евреев, день и ночь. Это я тебе говорила. Но я тебе еще почти ничего не говорила про Бжезинку, где меня начали морить голодом, и так мне было плохо – я чуть не умерла. Или про то, как я видела – охранник содрал одежду с монашки и напустил на нее собаку, и собака искусала ее всю: и тело, и лицо – так много, она через несколько часов умерла. Или… – Тут Софи умолкла, уставясь в пространство, а потом сказала: – Столько много страшного я могла бы рассказать. Но, может, лучше написать это как роман, если, понимаешь, я научусь хорошо писать по-английски и сумею сделать так, чтобы люди поняли, как нацисты заставляли делать такое, что ты, думаю, никогда не сможешь сделать. К примеру, Хесс. Я бы никогда не старалась, чтобы он лег со мной, все ведь из-за Яна. И никогда бы я не стала говорить, что ненавижу евреев или что это я написала ту брошюру, а не мой отец. Все это я делала ради Яна. И то радио не взяла. Мне и сейчас просто до смерти обидно – зачем я его не стащила, но ведь это все могло погубить моего мальчика, понимаешь, Язвинка? Оттого я и рот раскрыть боялась, просто не могла ничего сообщать тем людям из Сопротивления, ни слова не могла сказать про то, что знала, когда работала у Хесса, а все потому, что боялась… – Голос изменил ей. Руки дрожали. –
– Замолчи, Софи, – приказал я. – Ты же
Я чуть было не произнес и тех слов, которые вертелись у меня на языке уже сотни раз этим летом: «Я люблю тебя, Софи». При одной мысли, что вот сейчас я выговорю эту простую фразу, сердце у меня отчаянно заколотилось, а потом вдруг замерло, но, прежде чем я сумел открыть рот, Софи заявила, что ей надо в туалет. Она допила остатки виски и встала. Я с тревогой следил за ней, пока она пробиралась в конец вагона, – светлая головка ее подпрыгивала, красивые ноги шагали нетвердо. Проводив ее взглядом, я снова уткнулся в журнал «Лайф». Должно быть, я тут же и задремал или, вернее, уснул – точно погрузился на дно после утомительной бессонной ночи с ее напряжением и хаосом, ибо, когда голос кондуктора где-то рядом прокричал: «По вагонам!», я даже подскочил на банкетке и только тут понял, что целый час, а то и болыпе, проспал. Софи рядом не было, и страх плотным одеялом, словно состроченным из множества мокрых лоскутьев, вдруг окутал меня. Я взглянул в темное окно, увидел промелькнувшие огни туннеля и понял, что мы выехали из Балтимора. Дойти до конца вагона, протискиваясь и проталкиваясь мимо животов и задов полусотни человек, стоявших в проходе, можно было минуты за две – я же совершил этот переход за несколько секунд, опрокинув по дороге какого-то малыша. Обезумев от страха, я принялся колотить в дверь женского туалета – отчего я считал, что она все еще там? Толстая негритянка с копной торчащих во все стороны, похожих на парик волос и нарумяненными скулами цвета бархотки высунула оттуда голову и пронзительно рявкнула: «Убирайся отсюда! Ты что, чокнутый?» Я кинулся дальше.
В более комфортабельной части поезда меня обволокла слезливая мелодия – из тех, что препарирует для широкой публики фирма «Мюзак». Звуки скрипок, выводивших мелодию времен моей бабушки «В деревенских садах» Перси Грейнджера, преследовали меня, пока я как одержимый просматривал одно купе за другим в надежде, что Софи забрела в какой-нибудь из них и, быть может, заснула. Теперь уже две мысли попеременно одолевали меня: что она сошла в Балтиморе и что… А, черт, другая была еще непереносимее. Я снова и снова открывал двери туалетов, обследовал обтянутые похоронным плюшем пространства четырех или пяти салон-вагонов, с надеждой оглядел вагон-ресторан, где цветные официанты в белых передниках шлепали взад и вперед по проходу в дымном, пропитанном прогорклым маслом воздухе. Наконец вагон-клуб. Маленький столик, касса – хранительница сих мест, приятная седовласая пожилая дама подняла на меня печальные глаза.
– Да, бедняжка искала телефон, – сказала она после того, как я выложил ей свой непростой вопрос. – Представляете – в поезде! Хотела позвонить в Бруклин. Бедняжка, она так плакала. Правда, она казалась немного навеселе. Она пошла туда.
Я обнаружил Софи в конце вагона – в темной клетке площадки, где стоял страшный грохот, так как это был не только конец вагона, но и конец поезда. Закрытая на засов стеклянная дверь в проволочном оплетении выходила на убегавшие назад рельсы, поблескивавшие в полуденном солнце и сливавшиеся где- то в далекой бесконечности среди зеленых хвойных лесов Мэриленда. Софи сидела на полу, привалившись к стене, льняные волосы ее трепал сквозняк, в руке она сжимала бутылку. Как и несколько недель назад, когда она уплыла в небытие под влиянием усталости, чувства вины и горя, она держалась, пока могла. Она подняла на меня глаза и что-то сказала, но я не расслышал. Я пригнулся пониже и теперь расслышал – вернее, отчасти прочел по губам, отчасти уловил этот бесконечно печальный голос: «По-моему, я не вытяну».
Служащие в отелях, безусловно, видят немало странных типов. Но мне до сих пор любопытно, какие мысли роились в мозгу патриарха-портье, стоявшего за стойкой в отеле «Конгресс», что совсем рядом с центром нашего государства – Капитолием, когда перед ним предстали его преподобие молодой Уилбер Энтуисл, в явно не соответствующем священническому сану шелковистом костюме в полоску, но с выставленной для всеобщего обозрения Библией в руках, и его изрядно помятая светловолосая жена с