отнес ей в кровать. Софи до краев долила в него виски.

– А ты не хочешь? – спросила она.

Я отрицательно покачал головой и, вернувшись к окну, глубоко вдохнул бурые испарения далекого пожара.

– Тот день, когда меня привезли в Освенцим, – услышал я ее голос за своей спиной, – был такой красивый. Форсития цвела.

«А я в это время ел бананы в Роли, в Северной Каролине», – подумал я не впервые за время знакомства с Софи, однако, пожалуй, впервые понимая все значение абсурда и неизбежно связанный с этим кошмар.

– А знаешь, Язвинка, в ту зиму в Варшаве Ванда предсказала свою смерть, и мою смерть, и смерть моих детей.

Я уже не помню точно, в каком месте повествования Софи преподобный Энтуисл услышал собственный шепот: «О боже, боже ты мой». Зато в моем сознании запечатлелось то, как эти слова – пока она вела свой рассказ, а дым стлался над соседними крышами и наконец пламя, ярко вспыхнув, взметнулось в небо, – эти слова, которые вначале я произносил с искренней пресвитерианской верой, в конце утратили всякий смысл. Я просто хочу сказать, что все эти восклицания «боже», «боже ж ты мой» или даже «Господи Иисусе», которые я шепотом снова и снова повторял, были такой же пустой скорлупой, как представление идиота о Боге или мысль, что он вообще может существовать.

– Иногда я начинаю думать, что все плохое на этом свете, все зло, какое только было изобретено, связано с моим отцом. Тогда зимой в Варшаве я не чувствовала вины за то, что у меня такой отец, или за то, что он написал. Но я часто чувствовала страшный стыд, а это не то же самое. Стыд – чувство грязное, которое еще труднее переносить, чем чувство вины, и мне хотелось умереть при одной мысли, что мечты моего отца осуществляются у меня на глазах. Я много всякого узнала, потому что жила с Вандой, вернее, была очень много с ней близкой. Она получала столько много сведений про то, что творилось в разных местах, и я тогда уже знала, что тысячи евреев увозят в Треблинку и Освенцим. Сначала думали, их просто посылают на работы, но у движения Сопротивления была хорошая разведка, и скоро мы узнали правду – узнали про газовые камеры и про крематории, про все. А ведь именно так хотел мой отец – я от этого просто стала больная.

К себе на работу, на фабрику, где делали толь, я ходила пешком, а иногда ездила на трамвае мимо гетто. Фашисты тогда еще не выкачали всю кровь из гетто, но уже начали свое черное дело. Я часто видела длинные вереницы евреев – все они держали руки на затылке, и нацисты прикладами гнали их, как скот. Евреи были все такие серые, беспомощные – я даже однажды вышла из трамвая, и меня стошнило. А мой отец все это время вроде бы… поощрял этот ужас, не только поощрял, а как бы создавал. Я не могла держать все это дольше в себе – я чувствовала, что должна кому-то рассказать. Никто ведь в Варшаве не знал, из какой я семьи: я жила под фамилией мужа. И я решила рассказать Ванде об мой… этой скверности.

И все же… все же, понимаешь, Язвинка, я не могла не признаться себе кое в чем. Дело в том, что меня будто завораживало то немыслимое, что делали с евреями. Я не могу точно назвать, какое это было чувство. Не удовольствие – совсем нет. Наоборот – что-то такое больное. Вот я иду мимо гетто, остановлюсь вдалеке и, точно зачарованная, смотрю, как сгоняют евреев. И я вдруг поняла, почему это меня так захватывает, и была потрясена. Я чуть не задохнулась от такой мысли. А дело в том, что я вдруг поняла: пока немцы будут с такой невероятной – поистине сверхчеловеческой – энергией уничтожать евреев, я в безопасности. Нет, не то чтобы в полной, а все же – в безопасности. Хоть и плохи были наши дела, по сравнению с этими затравленными, беспомощными евреями мы были… о, в такой безопасности. Словом, пока фашисты тратили столько сил на уничтожение евреев, я считала, что мы в безопасности – и я, и Ян, и Ева. И даже Ванда и Юзеф, хоть они и занимались очень опасными делами. Но стыд мой от этого становился только больше, и вот в тот вечер, про который я говорю, я решила все рассказать Ванде.

Мы, помню, как раз заканчивали наш очень скромный ужин – суп из турнепса и гороха и какая-то эрзац-колбаса. И говорили о том, сколько чудесной музыки мы не услышали. А я весь ужин тянула – все не говорила то, что хотела сказать, потом наконец собралась с духом и говорю: «Ванда, ты когда-нибудь слышала такое имя – Беганьский? Збигнев Беганьский?» Глаза у Ванды на минуту стали такие отсутствующие. «О да, ты имеешь в виду этого профессора-фашиста из Кракова. Некоторое время до войны он был широко известен. Здесь, у нас в городе, произносил истерические речи против евреев. Я совсем забыла о нем. Интересно, куда он девался. Наверно, работает на немцев».

«Он умер, – сказала я. – Это был мой отец».

Я увидела, как вздрогнула Ванда. И в доме и на улице было так очень холодно. По окну стучал мокрый снег, будто плевался. Дети уже лежали в постели в соседней комнате. Я уложила их там, потому что у меня кончилось чем топить – уголь и дрова, а у Ванды было большое пуховое одеяло, так что дети в постели могли согреться. Я внимательно смотрела на Ванду, но на лице у нее не было никакой эмоции. Немного погодя она сказала: «Так, значит, это был твой отец. Странно, наверное, иметь такого отца. Какой он все- таки был?»

Меня удивила ее реакция: она отнеслась к моему признанию так совсем спокойно, так совсем естественно. А ведь из всех, кто занимался в Варшаве Сопротивлением, она, пожалуй, больше всех помогала евреям – или пыталась помочь, – это ведь было так очень трудно. Пожалуй, это можно было назвать ее специальностью – эти ее попытки помочь людям из гетто. А кроме того она считала, что тот, который предает евреев или предал хотя бы одного еврея, – предает Польшу. Это Ванда подговаривала Юзефа убивать поляков, которые предавали евреев. Она была такая очень нетерпимая, такая убежденная – настоящая социалистка. Но ее, похоже, вовсе не шокировало или что-то там еще то, что у меня был такой отец, и она явно не считала, что я… ну, словом, что я заразилась от него. Я сказала: «Мне очень трудно говорить о нем». И она сказала мне в ответ так очень мягко: «Ну и не надо, душенька. Не все ли мне равно, кто был твой отец. Ты же не отвечаешь за его отвратительные грехи».

Тогда я сказала: «Ты знаешь, получилось очень странно. Его ведь убили немцы у себя в рейхе. В Заксенхаузене».

Но даже это – ну, даже эта ирония судьбы – вроде не произвело на нее впечатления. Она только моргнула и провела рукой по волосам. А волосы у нее были рыжие, тонкие и совсем без блеска – такие тонкие и тусклые, потому что она плохо питалась. Она только сказала: «Он, очевидно, оказался среди преподавателей Ягеллонского университета, которых схватили сразу после начала оккупации».

Я сказала: «Да, и мой муж тоже. Я тебе не рассказывала. Он был ученик моего отца. Я ненавидела его. Я тебе солгала. Надеюсь, ты простишь, что я сказала тебе, будто он умер в бою, когда началось вторжение».

И я хотела закончить то, что начала, – это мое извинение, – но Ванда оборвала меня. Она закурила – помнится, она курила как ненормальная, когда были сигареты. И она мне сказала: «Зося, милая, это не имеет значения. Да неужели ты думаешь, мне важно, кем они были? Для меня важна ты. Твой муж мог быть убийцей, а твой отец – Йозефом Геббельсом, ты все равно осталась бы моей самой любимой подругой». Тут она подошла к окну и опустила маскировочную штору. Она это делала, только когда считала, что опасно. Квартира находилась на пятом этаже, но этот дом так очень торчал – все иокруг было разбомблено, и немцы, наверное, могли все видеть, что там происходило. Поэтому Ванда никогда не рисковала. Помню, она взглянула на свои часы и сказала: «Сейчас у нас будут гости. Два еврейских лидера из гетто. Они придут за свертком с оружием».

Помню, я подумала: «Великий боже!» Сердце у меня всякий раз начинало страшно колотиться и всю меня нячинало мутить, когда Ванда упоминала про оружие, или про тайные встречи, или про что-то, связанное с опасностью, или когда можно было попасть в фашистскую облаву. Ты же понимаешь: поймают тебя, когда ты помогаешь евреям, – и тебе конец. Я вся обливалась потом, и у меня подкашивались колени – ох, какая я была трусиха! Я только надеялась, что Ванда этого не замечала, и, когда на меня накатывало, я думала: трусость – это не наследство от отца? А Ванда тут и говорит: «Я слышала об одном из этих евреев

Вы читаете Выбор Софи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату