его помятой личности. Не говоря ни слова, он продолжает листать свой каталог белых ляжек, белых титек и круглых попок. Жена опять кричит, собака воет на улице, дети пляшут и вопят. Все это погружено в вонь варящейся брюквы. Наконец, когда голос этой… этой хрупкой девы взвивается до невыносимой высоты и пронзительности, с плиты падает кастрюля: грохот, плеск, клубы пара. Оглоед вскакивает на ноги и ревет. «Убирайтесь к чертовой матери, гнусные насекомые! – ревет он. – Немедленно! Все до одного! – кричит он, глядя мутными глазами на красивых деток, плоды его чресл. – Вон отсюда, чтоб вам пусто было! Утопитесь в речке! Сдохните! Под колеса попадите! Вон! Чтобы духу вашего не было! Чтобы духу вашего не было! Вон, пока я газ не включил!» И добивается своего. С истерическими рыданиями и блеянием, в испуге, в панике весь выводок убегает на улицу. Поппи так напугана, что надевает юбку задом наперед, и так дрожит, что едва протискивается в дверь с несчастным младенцем, у которого болит животик… – Он замолчал.

– А потом?…

– Ну что, – сказал он уже спокойнее: – Ужасно. Когда ты сам себе отвратителен, главная беда не в том, что ты себя начинаешь уродовать – тоже, кстати, удовольствия мало, – а то, что очень просто можешь испортить жизнь другим. Конечно, у нас с Поппи случались размолвки – в какой семье их не бывает? Но такой номер я выкинул впервые. Гнусность; но по сути дела – это совершенно ясно – отвращение, которое я испытывал к себе, я просто выместил на Поппи и детях. Боже, как мне было паршиво! Помню, в Самбуко в один из сравнительно светлых – то есть трезвых – периодов мне приснился сон. Я помню его не весь, а только то, что там было письменное послание ко мне. Это был один из самых странных снов: словно какой- то полоумный старый моралист вылез из подсознания и мелом написал этот афоризм прямо у меня в голове. И прямо в точку, сперва я даже подумал, что в меня вселилась душа какого-то великого философа. «Восторжествовать над собой – это значит восторжествовать над смертью. Это значит восторжествовать над зверем, которого ты поселил между своей душой и своим Богом». Понимаете, чистая правда. Но в Париже таких идей и откровений у меня не было. Над собой. Над собой! Когда от тебя осталась лужица. Понимаете, я прямо слышал… чуть ли не видел… каждое сокращение моего дырявого желудка, видел, как натужно работают почки, выцеживая жидкий шлак, смотрел, как мои скользкие, серые, влажные кишки борются с отравой, которую я в себя лью… и бронхи, прокопченные французскими сигаретами, и мозг! Мой несчастный, больной, замученный мозг! Господи, меня не было. Была каша. И она не воспринимала ничего, кроме жалкой толчеи собственных корпускул.

Ну, и впал я в такой мрак, что дальше некуда. После этой сцены. Помню, когда они выскочили, я подошел к окну и увидел, как они бегут по улице. До сих пор, стоит мне об этом подумать – и во мне все разрывается, но тогда, говорю, я был в пьяном тумане и картина эта меня нисколько не тронула: Поппи, чуть больше мышки ростом, с ребенком на руках, семенит по улице в пыльном весеннем свете… а улочка прямо из Утрилло… дети, кто тащится, кто вприпрыжку, и куда они идут, Бог знает. Скрылись за углом. Они скрылись, а я один в доме и вроде как оседаю под собственной гадостной тяжестью. У меня тогда был старый, заезженный проигрыватель – вы видели его в Самбуко. Человек не может как следует жить без музыки. Хотя и музыка, если ею злоупотреблять, становится формой растления. Я помню, у Платона в «Государстве» где-то написано, что в идеальном государстве музыка должна быть обуздана и ограничена законом – так сильно ее воздействие, так легко она размягчает дух. В этом есть правда, мне ли не знать: это время я не одним вином себя глушил, и музыка была… ну, дополнительным наркотиком, от нее я еще сильнее балдел и распускался. Как всем хорошим, музыкой надо пользоваться разумно. Короче говоря, был у меня этот проигрыватель, я купил его за несколько тысяч франков на толкучке, починил и смазал. Иерихонская труба, а не проигрыватель. Скрипучее, хриплое страшилище… и было у меня несколько пластинок, «Волшебная флейта» и «Дон Жуан», кое-что из раннего Гайдна, Христиан Бах, «Страсти по Матфею», месса Палестрины и… ага, старый-престарый альбом Ледбелли [184] с треснутыми пластинками, они и держались только на клейкой ленте. Старик Ледбелли. Поставлю, бывало, «Миднайт спешл» – и как будто опять в Каролине. Ну вот… Ушли они – может, и навсегда ушли, и черт с ними, – а я открыл еще одну бутылку клопомора, поставил «Волшебную флейту» и брожу по комнате, себя ненавижу, Поппи ненавижу, и железы, и, как ее там, жизненную силу, которая произвела на свет это бесполезное, сопливое, поносное отродье, и спотыкаюсь о разные вещи – то о галошу Поппи, то об игрушку, – хочу поддать ногой, промахиваюсь, засаживаю ногой по стене, чуть не вышибаю палец, бегаю от боли и чертыхаюсь и ненавижу себя пуще прежнего – словно верчусь в заколдованном круге злобы и отвращения к себе. Но все-таки постепенно остываю – наверно, музыка проняла, – еще раз крепко глотаю из бутылки, а потом – помню это ясно и отчетливо – подхожу к окну. С тех пор как я… ну, исправился, что ли, я пытаюсь понять, что творилось тогда со мной, внутри меня. Я думал об этом, читал об этом и только од но могу утверждать – что эти… ну, видения мои небыли душевной болезнью, не были мистическими и сверхъестественными, а просто в расквашенном мозгу алкоголика могли возникать, и должны были возникать, всякие галлюцинации. И это не белая горячка. А просто если ты принялся истреблять себя и не ешь, а вместо этого выхлебываешь каждым день полтора литра пойла, в котором нет ни витаминов, ни минералов, ни калорий, ли соков, ни клеток, ни серого вещества, никакой материи, нужной для физического и душевного здоровья, когда терзаешь легкие «галуазом» и дешевыми сигарами, и бродишь по парижским улицам, и дышишь бензиновой гарью, когда ты истошен, изнурен, подавлен до такой степени, что самые дикие порнографические фантазии, клянусь, не могут тебя возбудить, – так вот, говорю, когда ты в такой форме, галлюцинации, сдвиг в сознании не то что могут, а должны возникнуть.

Так вот, говорю, я помню, как подошел к окну. День был весенний, теплый, в воздухе носилась пыльца; казалось, если тронешь воздух, он превратится на ладони в желтую пыль. И эти громадные виноградные листья, зеленые, тропические. И блестящие безобидные божьи коровки – у французов, кстати, похожее название, betes a Bon Dieu, – они кишели на листьях, и, когда я нагнулся рассмотреть получше эти ржаво- красные в черную крапинку спины на громадных зеленых листьях, они стали похожи на странных сюрреалистических броненосцев, ползущих по джунглям. В развилке лозы большой золотой паук сплел паутину, и я удивился, почему он не поймал ни одной божьей коровки, а потом вспомнил, что они испускают то ли запах, толи еще что-то неприятное для пауков. Ну, я долго стоял там, смотрел на листья и божьих коровок, с улицы пахло хлебом, в комнате играла музыка. Вся моя злоба и ненависть улетучились или затихли, и в какой-то полудреме я поднял глаза. Поднял и, клянусь, увидел как будто царствие небесное. Не знаю, как его вернее описать – этот костоломный миг красоты. И такое охватило меня томление, что внутри все занялось. А была это все та же парижская улочка, печальная и невзрачная парижская улочка, с ее покатыми крышами, тусклыми дверными ручками, облупленными узорчатыми фонарными столбиками и двумя-тремя чахлыми платанами, – а вон старуха появилась в дверях, потирая руки, вон собака убегает в проулок. На улицу выходила стена кладбища Монпарнас, небо над ним было голубое-голубое, и там в косых лучах солнца кружила большая стая голубей. И все проникнуто духом весеннего дня, воскресения, покоя, отдыха. А за спиной, в комнате, плещет Моцарт – безумный, ясный и… какой?., добрый! Присланный сюда прямо нашим Создателем! Господи, как это описать! Тут не в самом пейзаже дело, понимаете… а в его духе, в сути. Как будто на миг мне дали способность понимать не просто саму красоту по ее внешним признакам… а другое в красоте, ее непрерывность в строении всей жизни, ее торжество, когда она вбирает в себя и уродство, и грязь, и убожество – и длится, длится, а мне открылся только миг ее, божественно кристаллизованный. Господи, волшебство этого мига! Что это было на самом деле? Не знаю… слабость, дурнота, пьяное головокружение. Но было – и в первый раз… в первый раз мне открылась Действительность. И самое странное – что это произошло как будто в неподходящее время: когда я погряз в себе, в свинстве, у меня возникло предчувствие самоотверженности, то есть эта грязная улочка на миг как бы превратилась в великолепный, светлый бульвар моего духа, и я шел по нему не один – множество поколений любовников, старух, собак и детей прошло по нему, и пройдут новые поколения любовников, старух, собак и детей, еще не родившихся. Улица была уже не та, которую я видел, улица вошла в меня, понимаете, в эту секунду я освободился от самого себя и, наоборот, обнял все, что было на улице, породнился со всем, что происходило на ней в прошлые времена, происходит сейчас и произойдет потом. И меня охватила какая-то безумная радость…

Он надолго замолчал, как будто пытаясь снова вызвать ощущения того дня.

– Не получается, – сказал он наконец. – Чувствую, что передал только крохи. Не получается. В том-то и трудность, когда пытаешься описать… такое состояние. Превращаешься в какого-то косматого отшельника из десятого века, завываешь и орешь, что тебя поимел взвод ангелов. Это как с критикой живописи, она просто невозможна, ты должен видеть все сам. В общем, вы, наверно, поймете, что если эти приступы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату