обманывать меня, — словом, сообщите мне те сведения, которые я неоднократно от вас требовал, говорите, я слушаю вас.
— Увы, — ответил старик, в отчаянии ломая руки, — вы требуете от меня того, чего я исполнить не могу, я ничего не знаю, могу вас уверить. Неужели вы думаете, что я давно бы не ответил вам, если б мне что-нибудь было известно? Беру Бога в свидетели, что удовлетворить вас мое искреннейшее желание.
— Все то же упорство во лжи! — вскричал с раздражением полковник. — Хорошо же, пусть вся гнусность этой казни падет на вас одних, вы хотите ее, вы меня вынуждаете оставаться неумолимым.
Он взмахнул саблей и крикнул палачам:
— Делайте свое дело!
Прутья свистнули и как ножом резнули девушек по обнаженной груди.
Страшный крик исторгла у них боль. Вопли ужаса и отчаяния поднялись в толпе. Мужчины, женщины и дети бросились не противиться этому возмутительному истязанию, беднягам этого не пришло бы в голову, но собою заслонить несчастных.
Пруссаки не поняли, или, вернее, прикинулись, будто не понимают этого невольного изъявления всеобщего негодования.
— Пли! — скомандовал полковник.
Дула ружей опустились вновь, и раздался страшный залп.
Вместо того чтоб бежать, крестьяне теснее прижались один к другому и, взмахнув шляпами в воздухе, вскричали в один голос:
— Да здравствует Франция!
— Пли! — опять скомандовал полковник. Вторично грянул залп.
— Да здравствует Франция! — снова воскликнули крестьяне в порыве восторженной преданности, призывающей смерть.
Так продолжалось залп за залпом, вслед за каждым крики «Да здравствует Франция!» постепенно становились слабее.
После пятого залпа настала мертвая тишина.
Все население деревни было истреблено[6].
— Ага! — вскричал полковник, поднося к губам сигару, которую не переставал курить во все время этого жестокого побоища. — Гнездо ехидн, кажется, раздавлено, в живых не осталось ни единой.
Вдруг человек, или, вернее, кровавый призрак без человеческого образа, поднялся из груды тел, стал перед полковником и, брызнув ему в лицо несколькими каплями крови, струившейся из его ран, произнес могильным голосом:
— Каин! Будь заклеймен как первый убийца! Каин, проклинаю тебя! Проклинаю… убийцу женщин, детей и старцев!
Полковник протянул руку к седельным чушкам, но не успел взять пистолета, как раненый уже упал навзничь; он был мертв прежде, чем коснулся земли.
— Господа, — холодно сказал полковник офицерам, отирая забрызганный кровью лоб, — нам здесь нечего делать более, надо поджечь эти хижины и двинуться в путь.
Приказание было исполнено тотчас, и вскоре несчастная деревня изображала собою один громадный костер; после населения истреблялись жилища, пруссаки действовали сообразно своей неумолимой системе.
Спустя двадцать минут колонна, впереди которой ехали фургоны и телеги с добычею, выходила из деревни по дороге, лежавшей к прусскому лагерю.
Позади себя неприятель оставил смерть и развалины как несомненные признаки своего прохода.
Одиннадцать часов пробило на отдаленной колокольне в ту минуту, когда последний прусский солдат скрылся из виду за склоном горы.
ГЛАВА VII
Здесь Мишель делается партизаном
Когда карета, в которой уехала баронесса фон Штейнфельд, наконец, скрылась вдали за изгибами дороги, Мишель Гартман, глубоко потрясенный последними словами молодой женщины, вернулся в трактир и опустился, скорее, чем сел, на стул возле стола.
Если б Мишель менее был озабочен собственными делами, он заметил бы, идя в залу трактира, хотя это составляло всего несколько шагов, странную сцену на площади, героем которой, совсем против его воли, оказался толстяк трактирщик.
В первые минуты временного занятия деревни вольные стрелки поглощены были необходимыми мерами осторожности; покончив со всеми распоряжениями, они стали бродить без цели, разинув рот и зевая по сторонам.
Разумеется, первое, что привлекло их внимание, это была вывеска, так странно измененная, которая скрипела на железном пруте над дверью трактира.
При виде ее между вольными стрелками поднялся большой шум.
Одни хохотали до упаду, другие, напротив, негодовали на то, что им казалось вопиющею изменою отечеству.
Крики, хохот, ругательства и угрозы сливались в одно и, становясь все громче, грозили вскоре привести к неприятному осложнению, особенно для трактирщика.
Тот сначала только смеялся над этой суматохой и даже пытался остановить бурю, но вскоре страх овладел им уже не на шутку, так как самые восторженные хотели просто-напросто повесить его вместо вывески, и это эксцентричное предложение, по-видимому, принималось большинством чрезвычайно благосклонно.
Решительно, дело принимало опасный для трактирщика оборот; те из вольных стрелков, которые сперва только смеялись, пришли также в негодование, разделив взгляд товарищей.
Бедного трактирщика, бледнее его передника, с диким взором, коснеющим языком и чертами, искаженными ужасом, рассвирепевшие волонтеры толкали и дергали во все стороны; двое-трое из них сняли несчастную вывеску, на ее место продели веревку с петлей и, несмотря на оказываемое трактирщиком упорное сопротивление, со зловещей настойчивостью толкали все ближе к роковой веревке; уже она качалась почти над его головой, уже несколько вольных стрелков, приверженцев быстрой расправы, готовились накинуть ему на шею петлю, когда кто-то стал раздвигать сильною рукою направо и налево толпу, заграждавшую ему проход, пробрался сквозь ее тесно сплоченные ряды до несчастного пленника и вырвал, ни живого ни мертвого, отчаянным усилием из державших его рук.
Этот человек был Петрус Вебер.
Вольные стрелки боготворили храброго сержанта более всего за его отвагу, но и за доброту при неизменной веселости, которая лежала в основе его характера и проявлялась в нем так комично при его длинном, сухощавом теле, бледном лице, могильном голосе и призраку подобной фигуре; каждый из волонтеров дал бы убить себя за этого веселого малого, такого преданного и исполненного души.
— Что у вас тут делается, товарищи? — спросил он у вольных стрелков с самым удивленным видом, глядя через очки.
— Ничего, сержант, ровно ничего, мы забавляемся, — ответили те в один голос.
— Прекрасно, ничего не может быть проще, но если положиться на мои очки, то ваша игра очень походит на ту, которую в Америке называют
Стрелки засмеялись.
— Это игра превосходная и чрезвычайно быстрая; словом, вы хотели линчевать малую толику этого почтенного трактирщика и заменить его вывеску им самим. Мысль превосходная, я не вижу ни малейшего неудобства к ее исполнению, будет только изменником и шпионом меньше, и то их довольно останется.
— Браво! — вскричали вольные стрелки. — Да здравствует сержант Петрус!
Петрус раскланялся; трактирщик не знал, что с ним будет, тем более что выпустившие было его руки опять протягивались к нему.
— Позвольте минуту, — сказал Петрус самым мрачным голосом, — этот негодяй будет повешен, это решено и подписано, но, прежде всего надо же объявить ему, за что он подвергается суду Линча; это поможет ему перейти в иной мир с большею твердостью. В каком преступлении виновен он?