страну в руки бандита, который рано или поздно должен был растоптать копытами своих диких лошадей те права, которые эта партия пыталась осуществить в федеральной системе. Одним словом, федералисты не были обмануты, тем более что они знали Росаса, с пятнадцати лет, будучи еще шестнадцатилетним мальчиком, этот непокорный сын был постыдно изгнан своей семьей. Впоследствии он проявил черную неблагодарность и к своим благодетелям гаучо, оставив их на произвол судьбы и постыдно убежав в укрепление Сантос-Луарес, куда он скрылся, испугавшись горсти честных людей под командой Лаваля.
Шесть тысяч таких же головорезов за редутами Сантос-Луареса ждали только одного слова, чтобы по приказанию тирана опустить свое оружие на тех, кто приносил им прогресс и свободу.
Изменники отечества, эти презренные могли быть такими же и по отношению к тому, кому они продали свои права.
Среди ночной тишины ходили патрули, сменяемые через каждые два часа: одни наблюдали за окрестностями площади; другие за укреплениями, последний патруль, наиболее многочисленный, ходил среди солдатских палаток.
Была ли среди последних палатка тирана? Можно ли было ее узнать по какому-либо внешнему признаку? Нет, Росас не имел палатки! Днем он писал, сидя в своей повозке, а ночью уходил неведомо куда, притворно он приказывая по вечерам раскинуть свое рекадо14 на определенном месте, но через полчаса рекадо оставлялось под охрану часового. Он скрывался даже от своих собственных солдат и переходил с места на место, меняя каждую минуту конвой, чтобы никто не знал, где он находится.
Однако оставим Росаса и вернемся к его дочери, ставшей его первой жертвой и, помимо ее воли, лучшим орудием его дьявольских планов.
Донье Мануэле было двадцать лет, она была прекрасна. Уже два раза сердце ее чувствовало сладкое биение любви, и дважды грубая рука ее отца разрушала ее грезы о счастье.
Росас осудил свою дочь на вечное безбрачие: бедное дитя знало его постыдные секреты, его преступления, и тиран не хотел, чтобы ее муж также был осведомлен о них.
Она же помогала ему завоевывать популярность: вместе с нею он льстил самолюбию жалких людей, возведенных им в высокое положение, она объясняла его мысли его подлым сотрудникам, через нее, наконец, он понимал малейшие жесты тех, кто имел с ним дело.
Вместе с тем его дочь была и ангелом-хранителем его жизни: она следила за малейшим его знаком, наблюдала за домом, дверьми, окнами и даже за его столом.
Приблизимся теперь к этой несчастной девушке в то время, когда она в своей гостиной, наполненной людьми разного рода, вечером шестнадцатого августа, с прелестной, печальной улыбкой на своих устах, сидела среди странного общества, окружавшего ее. Она принимала визиты главных членов Народного общества, гости курили, произносили клятвы, ругательства, пачкали ковры своими сапогами и мочили пол водой, струившейся с их плащей.
Весь цвет федеральной демократии, казалось, назначил себе свидание в гостиной доньи Мануэли.
Каждая группа описывала на свой манер современное положение, но очевидно было, что никто ни одну секунду даже не сомневался в торжестве Росаса над «нечестивыми унитариями».
Одни говорили, что голову Лаваля следует поместить в клетку и выставить ее на площади Победы, другие находили, что всю плененную армию унитариев следует отдать Народному обществу, которое истребит ее на площади Эль-Ретиро.
Женщины принимали в этих разговорах самое горячее участие: менее жестокие из них предлагали отрезать матерям, женам, дочерям и сестрам изменников унитариев волосы, которые бы служили затем им, женщинам-федералисткам.
Донья Мануэла все видела и слышала, но уже не удивлялась эти словам и не содрогалась от них: привычка примирила ее с этими эксцентричными разговорами.
Ларрасабаль объявил во всеуслышание, что ждет только разрешения его превосходительства, чтобы первому обагрить свой кинжал кровью унитариев.
— Вот кто говорит, как добрый федералист! — произнесла донья Мария-Хосефа. — Унитарии воспользовались добротой Хуана Мануэля, чтобы убежать из страны, а теперь возвращаются с Лавалем.
— Они найдут здесь свои могилы, сеньора, — произнес другой, — и мы должны поздравить себя с их бегством!
— Нет, сеньор, нет, лучше было бы их убить, нежели отпустить!
— Верно! — вскричал Соломон.
— Да, сеньор, верно, — отвечала старуха, — можно еще допустить милость Хуана Мануэля, но что сказать о тех, которые, получив с его стороны приказание арестовать унитариев, занимаются пустяками и дают возможность унитариям ускользать?!
С этими словами старуха выразительно уставила свои глаза, злобные как у гиены, на подполковника Китиньо, который, стоя в двух шагах от нее, беспечно курил сигаретку.
— И это было бы еще ничего, — продолжала старуха, — но дело идет еще дальше: когда добрые слуги федерации указывают им, где скрываются унитарии, они отправляются
туда и, вместо того чтобы арестовать унитариев, позволяют глупо дурачить себя.
Китиньо повернулся к старухе спиной.
— Вы уходите, сеньор Китиньо? — спросила она.
— Нет, сеньора, я знаю, что делаю!
— Не всегда.
— Всегда, сеньора. Я умею убивать унитариев и это доказал. Унитарии хуже собак, величайшее удовольствие для меня — пролить их кровь. Вы же заблуждаетесь иногда.
— Подполковник Китиньо — наша лучшая шпага! — сказал Гарратос.
— Вот это я постоянно говорю Пенье, чтобы он следовал его примеру! — сказала донья Симона Гонсалес Пенья, федералистка-энтузиастка.
— Теперь нужны не шпаги, а кинжалы! — возразила донья Мария-Хосефа. — Кинжалом надо расправляться с нечестивыми дикарями, отвратительными унитариями, изменниками перед Богом и федерацией!
— Это правда! — поддержали некоторые.
— Кинжал — оружие добрых федералистов! — продолжала старуха.
— Верно! Кинжал! — вскричал Соломон.
— Да, да, кинжал! — повторили и другие.
— Да, кинжал к горлу! — сказала донья Мария-Хосефа, глаза которой блестели, как угли.
— Жаль, — сказал другой, — что у солдат Мариньо ружья: Мариньо предпочитает расстреливать унитариев, которых уводит в свою казарму.
— Я не думала, что Мариньо так деликатен. Не оттого ли он столько возился со вдовушкой из Барракас?
— Сеньора донья Мария-Хосефа права: в будущем кинжал должен стать оружием федералистов. Я сделаю необходимые распоряжения, — сказал дон Мариньо, пытаясь польстить старой гарпии, лишь бы она перестала говорить о нем.
— Пусть Ресторадор покончит с внешними врагами, а мы разделаемся с внутренними! — сказал Гарратос.
— Как только Ресторадор отдаст приказ, первую же голову, которую я срежу, я принесу вам, донья Мануэлита! — сказал Пара.
Донья Мануэла сделала жест отвращения и повернулась к донье Фермине Сегойен, сидевшей подле нее.
— Унитарии слишком мерзки для того, чтобы Мануэлита желала их видеть! — произнес Торрес, незаконный сын Росаса.
— Это правда, но обезглавленные они прелестны! — отвечала донья Мария-Хосефа.
— Если донье это не нравится, то я не принесу ей головы, — произнес Пара. — Но мужчины должны видеть все головы унитариев, будут ли они прекрасны или отвратительны, так как мы не нуждаемся в манерничаньи и все мы добрые федералисты; наша обязанность — мыть свои руки в крови изменников-