Они отпустили поводья и тронулись в путь.
Тихо ехали они рядом, разговаривая между собой откровенно, припоминая прошлую жизнь, но не говоря о настоящем.
Через два часа молодой человек остановился.
— Расстанемся здесь, — сказал он, — если мы должны расстаться, лучше теперь, чем после; притом солнце скоро зайдет.
— Прощай! — сказал капитан, задыхаясь от волнения.
— Прощай! — ответил Оливье. Они обнялись.
Молодой человек пришпорил лошадь, проехал несколько шагов, потом резко остановился и галопом вернулся обратно.
— Обними меня опять, — сказал он своему другу.
— Я ждал этого, — ответил капитан.
После последних объятий Оливье поехал дальше; на томместе, где дорога делает изгиб, он обернулся.
— Прощай! — закричал он, размахивая шляпой.
— Прощай! — ответил капитан. Молодой человек исчез за поворотом дороги.
— Увижу ли я его когда-нибудь? — прошептал Пьер Дюран, отирая слезу.
Задумчиво и шагом вернулся он на дорогу, ведущую к гавани, куда приехал с наступлением ночи.
ГЛАВА III. Сэмюэль Диксон дает прекрасные советы своему брату
тот день, когда «Патриот» бросал якорь в массачусетской бухте, довольно странная сцена происходила в восьмом часу утра в очаровательной деревеньке Нортамитон.
Деревня эта, вероятно сделавшаяся теперь цветущим городом, была выстроена в восхитительной местности на берегу Коннектикута, в тридцати шести милях от Бостона, с которым она имела постоянные торговые сношения.
В тот день, о котором идет речь, какое-то воодушевление, впрочем, весьма мирное, царило в этом предместье, обычно столь спокойном.
Множество мужчин, женщин и детей, число которых увеличивалось, как подступающий прилив, толпились с тревожным любопытством около телег и повозок, запряженных в пять и даже шесть сильных лошадей, остановившихся у дверей кирпичного дома единственной, а следовательно, и главной гостиницы в деревне, и четырех великолепных верховых лошадей, полностью оседланных, которых держал двадцатипятилетний негр, неглупый по наружности, который, прислонившись к стене и забрав все поводья в одну руку, беззаботно курил коротенькую трубку, такую же черную, как и он сам, и с лукавым видом смотрел на окруживших его людей, отвечая на их беспрерывные расспросы пожатием плеч и временами бросая реплики, совершенно непонятные для нескромных допросчиков.
Толпа, однако, все оживлялась, кричала, ругалась, разглагольствовала, размахивала руками с чрезвычайной живостью и никак не могла успокоиться, по той простой причине, что каждый задавал вопросы и никто не думал отвечать на них.
Между тем шум все усиливался, собрание на свежем воздухе принимало громадные размеры и, благодаря постоянно увеличивавшемуся числу пребывающих, угрожало не только загромоздить единственную узкую улицу, но и совершенно перегородить проход.
В эту минуту послышался лошадиный топот; в толпе тотчас произошло движение, и со способностью сжиматься, какой обладают человеческие массы, толпа подалась направо и налево, свободно пропустив всадника, которого приветствовала дружескими восклицаниями.
— Эй! Сэмюэль Диксон! Вот он! Это он, достойный человек. Наконец-то он приехал! — кричали со всех сторон. — К счастью, они еще здесь; вы их увидите! Дай Бог, чтобы вы их уговорили.
Человек, к которому относились эти возгласы, был средних лет, приятной наружности, с тонкими и умными чертами лица, одетый, как одевались в то время богатые фермеры, и казавшийся всем этим добрым людям довольно важным господином.
Он ехал шагом, осторожно, сдерживая лошадь, чтобы никого не раздавить, и по возможности отвечал, кланяясь и улыбаясь, на восклицания толпы; он казался очень смущенным и не понимал причин столь торжественного приема, оказанного ему.
У ворот гостиницы он остановился и сошел с лошади. К нему тотчас подбежал негр.
— О! Это вы, хозяин? — воскликнул он с веселым смехом. Диксон узнал негра и бросил ему поводья своей лошади.
— Ага! Ты здесь, Сэнди, — сказал он. — Стало быть, и другие тут.
— Да, хозяин, они все здесь.
— Хорошо, я увижу их; я нарочно для этого и приехал. Присмотри за моей лошадью, она немного разгорячилась.
Потом, в последний раз поклонившись толпе, Сэмюэль Диксон вошел в гостиницу и запер за собой дверь, оставив любопытных в тревожном ожидании.
В зале, довольно большой и неплохо меблированной, шесть человек — две женщины и четверо мужчин — сидели около стола, на котором был поставлен сытный завтрак, которому собеседники оказывали честь с замечательным аппетитом и увлечением.
На скамьях у стен залы человек двадцать, среди которых находились две мулатки, еще довольно молодые, сидели и ели из деревянных чашек, стоявших у них на коленях.
Шесть человек, сидевших вокруг стола, были члены одной семьи: отец, мать, дочь и три сына.
Люди, смиренно сидевшие на скамьях, были их слуги и работники.
Джонатан Диксон, глава семьи, был человеком лет пятидесяти, по меньшей мере, хотя на вид ему казалось не более сорока; его суровые и энергичные черты дышали чистосердечием и веселостью; шести футов роста, сложенный, как Геркулес, он представлял по своей наружности землекопов, которые разработали девственные леса Нового Света, прогнали индейцев и основали в прериях поселения, впоследствии сделавшиеся центрами американской цивилизации.
Сыновей его звали Гарри, Сэм — уменьшительное от Сэмюэля — и Джек.
Гарри было около тридцати лет, Сэму двадцать восемь, а Джеку двадцать шесть; вследствие странной случайности каждый был двумя годами моложе другого.
Эти три юных Геркулеса, созданные по образцу отца, с прекрасно развитой мускулатурой, с умными чертами лица и с неустрашимостью во взоре, дышали, так сказать, силой, беззаботностью и отвагой.
Это были чистокровные американцы, не заботившиеся о настоящем, не сожалевшие о прошлом и имевшие безусловную веру в будущее.
Сюзанна Диксон, мать этих великолепных гигантов, была женщина лет пятидесяти, маленькая, живая, проворная, хлопотунья, с тонкими кроткими и нежными чертами; она казалась гораздо моложе своих лет из-за удивительной свежести своего лица и необыкновенного блеска глаз. В молодости она, вероятно, обладала редкой красотой.
Диана Диксон, дитя ее старости, как она часто любила называть ее, едва достигла шестнадцати лет и была кумиром своей семьи, ангелом-хранителем домашнего очага. Отец и братья испытывали к ней восторг, доходивший до обожания.
Удивительно было видеть, как эти суровые натуры подчинялись малейшим прихотям слабого ребенка и повиновались, не позволяя себе ни малейшего ропота, самым причудливым ее желаниям.
Диана была очаровательной брюнеткой с голубыми и задумчивыми глазами, стройной и гибкой, как тростинка. Она была бледна; глубокая меланхолия омрачала ее облик и придавала лицу то ангельское выражение, которое присуще мадоннам Тициана.
Эта грусть, которую Диана упорно отказывалась объяснить, овладела ею всего несколько дней назад и сильно тревожила ее родных. На все расспросы, даже матери, которая несколько раз пыталась заставить ее признаться в причине этого внезапного горя, она постоянно отвечала, стараясь улыбаться:
— Это ничего, мне просто немного нездоровится; все пройдет.
При виде этого упорства Диану перестали расспрашивать, хотя каждый втайне обижался на такое недоверие с ее стороны. Но так как Диана была крайне избалованным ребенком, ни у кого не доставало мужества сердиться на нее за упрямство; теперь было уже слишком поздно заставлять ее слушаться. Родные были вынуждены склонить голову и ждать, когда она сама захочет объясниться.