сигар.
— Вы ведь знаете, граф, — с улыбкой сказал монах, — что здесь вы у себя. Итак, не стесняйтесь. Вот отличные сигары, воспользуйтесь ими, можете даже, если угодно, злоупотре-
бить. Хотя сам я не курю, но запах табака мне вовсе не неприятен… А вот ликеры, выбирайте по вкусу. Отец Санчес придвинул к себе кофейник.
— Я нарочно сварил для вас кофе, который, надеюсь, заслужит вашего одобрения, — сказал он. — И я выпью с вами за компанию.
— Вы, кажется, принялись за старое, отец Санчес, — опять балуете меня.
— Так отрадно баловать того, кого любишь, — тихо проговорил монах.
— Разумеется, — со смехом ответил молодой человек, выбирая сигару, — более того, я даже подозреваю вас в намерении подкупить меня.
— Тсс, — тонко заметил отец Санчес, — не говорите этого, пожалуйста, вы угодили в больное место.
— Прошу покорно! Стыдно вам, духовному лицу, строить такие козни!
— А что делать, граф, каждый заботится о себе, как может.
— Вы должны знать, что со мной вам нечего прибегать к хитростям. Скажите откровенно, чего вы хотите, и если есть возможность, это будет исполнено.
— Дело трудное, предупреждаю вас, граф.
— И все-таки говорите.
— Дело вот в чем: целых пятнадцать лет я живу здесь и привязался всей душой к бедным пеонам, прикрепленным к асиенде. Они такие страдальцы! Мне хотелось бы остаться среди них, чтобы охранять их от всякого насилия и покровительствовать им, когда придут ваши товарищи.
— Только-то, — сказал капитан, усмехнувшись.
— Разве это не много?
— Не очень, отец Санчес. Во всяком случае, я предвидел ваше желание. Возьмите это письмо. Оно подписано Монбаром, командующим экспедиции. А вот и моя печать, — прибавил он, снимая с мизинца правой руки большой перстень. — Когда сюда придут Береговые братья, покажите первому же из них это письмо и этот перстень — и вы будете под двойным покровительством Монбара и Лорана. Никто не посмеет переступить через порог асиенды, она будет теперь священна для моих товарищей, никто и пальцем не посмеет ни к чему прикоснуться. Словом, вы будете здесь в такой же безопасности, хотя бы все двери стояли распахнутые настежь, как если были бы во Франции или на Тортуге.
— Как, дитя мое, вы сами пришли к этой доброй мысли? — вскричал чрезвычайно тронутый старик.
— Вас это удивляет, отец Санчес?
— Нет, нет, простите, сын мой. Меня не может удивлять, что вы поступаете благородно и великодушно. Увы! Зачем…
— Ни слова об этом, святой отец, — с живостью перебил граф, — разве вы забыли, каков я, запамятовали, что я ничего не забываю, ни зла, ни добра. Я люблю вас, вы мне все равно что отец. Я исполнил только то, что следовало. Итак, оставим этот разговор, если вы хотите сделать мне удовольствие.
— Как желаете, сын мой.
— Говорила ли вам донья Флора, — продолжал молодой человек, чтобы переменить тему беседы, — что я советовал ей отправиться в Панаму?
— Она сказала мне об этом мимоходом, но не полагаете ли вы, что ей лучше было бы остаться здесь, со мной?
— Не знаю, святой отец. Впрочем, я дал ей совет переговорить с матерью.
— В этом вы правы, граф. А скажите-ка мне, вы все еще думаете уехать завтра?
— Не могу поступить иначе.
— Мне хотелось спросить вас об одном, сын, мой, но я боюсь возбудить ваше неудовольствие.
— Говорите без опасения, отец Санчес, — улыбаясь, ответил Лоран, — с каким бы вопросом вы ко мне ни обратились, я выслушаю вас почтительно.
— И ответите?
— Постараюсь.
— Вы любите донью Флору? — внезапно спросил монах.
— Больше жизни, — откровенно ответил молодой человек.
— И намерение ваше…
— Жениться, как этого и следует ожидать от меня.
— Я знал это. Ах! Ваше сердце мне хорошо известно… Но теперь я затрудняюсь еще больше, не знаю даже, как и подступить к вопросу…
— Что я намерен сделать с ее отцом, не правда ли? — перебил молодой человек с усмешкой, слегка насмешливой.
— Вы угадали, сын мой, я действительно желал бы знать, как вы намерены поступить по отношению к этому презренному негодяю.
— Выслушайте меня, святой отец: от вас я таиться не хочу и отвечу вам так же откровенно, как вы спрашиваете. Этот, по вашему же выражению, презренный негодяй, которого и назвать иначе нельзя, совершил самые ужасные преступления: он был неумолимым палачом моей близкой родственницы, всю жизнь которой отравил и счастье которой разрушил навсегда. Не далее как сегодня он низко и подло бросил свою дочь без сожаления, без малейших угрызений совести на произвол первого разбойника, который явился бы на асиенду. Если бы в ваших руках не было всесильной охраны, эта невинная и чистая девушка, достойная любви и уважения, была бы погублена безвозвратно, осуждена на позор или даже на смерть… с этим, надеюсь, вы согласны?
— Увы, сын мой, все это вполне справедливо.
— Виновный должен быть наказан, — холодно продолжал молодой человек, — и наказан примерно.
Отец Санчес побледнел и невольно содрогнулся при этой резко произнесенной угрозе.
— Успокойтесь, отец мой, — продолжал капитан, — я не убью его; ваши слова заставили меня задуматься… Он не умрет.
— Слава Богу! — вскричал монах, воздев руки с горячей благодарственной мольбой.
— Погодите, отец мой, — со зловещей усмешкой продолжал капитан, — что значит смерть для человека, утомленного жизненной борьбой? Это сон и отдых. Для солдата — это венец славы, для несчастного — прекращение скорби, для преступника — тяжелая минута, но одна-единственная, и потом всему конец. Смерть ни в каком случае не искупление… Этот человек будет жить, чтобы искупать прошлое!
Холодный пот выступил на лбу отца Санчеса. Он жадно ловил каждое слово капитана, и безотчетный ужас овладевал им, когда он начал угадывать, что презренному готовится кара в тысячу раз ужаснее самой смерти.
Лоран продолжал невозмутимо и холодно:
— Я хочу, чтобы он жизнью искупал свои преступления, чтобы каждый его день был постоянной скорбью без отдыха, без облегчения, без надежды. Он богат — я превращу его в бедняка; у него друзья, льстецы — я оставлю его одного с глазу на глаз с его злодеяниями. Когда Панама будет в нашей власти, дон Хесус Ордоньес, лишенный всего своего достояния, отправится на принадлежащей мне каравелле в Индийский океан и будет высажен на пустынном острове. Но так как я хочу, чтобы он остался жив и действительно искупил все свои злодеяния, то его снабдят съестными припасами, разными орудиями и семенами, словом, всем необходимым, чтобы трудами рук поддерживать свое жалкое существование. Потом каравелла уйдет, и этот человек, или скорее чудовище в человеческом образе, исключенное из списка живых, останется один перед лицом Бога. Для него не будет существовать надежды, но как трус он более всего боится смерти и станет влачить жизнь почти против собственной воли, побуждаемый одним только инстинктом самосохранения и проклиная ежечасно и ежеминутно свое существование, прервать которое, чтобы положить конец невыносимым мукам, у него не хватит ни сил, ни духу… Как видите, отец Санчес, — прибавил Лоран с горечью, — я руководствуюсь вашими словами, более не мщу, но караю.
— Быть может, милосерднее было бы с вашей стороны, сын мой, вонзить ему кинжал в сердце?