— Судья вершит правосудие, палач исполняет приговор. Я не хочу быть палачом этого человека, не хочу пачкать руки в его крови.
— Но вы становитесь его судьей и произносите над ним приговор, тогда как намерены жениться на его дочери!
— Ошибаетесь, отец Санчес, не я буду судить его: Береговое Братство управляется грозными и неумолимыми постановлениями, в основе которых лежит справедливейший из естественных законов: око за око, зуб за зуб. Суд, состоящий из главных членов нашего товарищества, имеет обязанностью блюсти правосудие между нами. Этот суд исполняет свой долг везде, куда бы ни забросили его события: в море и пустыне, под открытым небом, в глубине лесов и в подземельях, в городах и деревушках, словом, где бы ни нуждались в его справедливом решении. Тогда члены его собираются, выслушивают жалобы, по совести взвешивают изложенные перед ними факты и оправдывают или осуждают обвиняемого, не поддаваясь никакому влиянию посторонних соображений, руководствуясь только тем, что им кажется справедливым. Эти приговоры неизменны.
Отец Санчес молчал с минуту в задумчивости, потом поднял голову и с грустной улыбкой на губах произнес:
— Вы влюблены в донью Флору и хотите на ней жениться; разумеется, вы отстраняете от себя неблагоприятную тень, которую набросил бы на вас в глазах любимой девушки приговор, произнесенный вами над ее отцом. Но вы обманываете себя одной тонкой уловкой, дитя мое: страшная ответственность в любом случае падет только на вас.
— На меня, отец Санчес? Но какую тень может набросить на меня это дело, желал бы я знать?
— Вы не будете в нем судьей, я согласен с этим, не будете палачом, допускаю и это, но…
— Но что? Договаривайте, отец мой!
— Вы будете доносчиком, то есть ваша роль, наименее благородная из всех, что бы вы ни говорили, все-таки останется ролью человека, который мстит.
— У вас железная логика, отец Санчес, — возразил, улыбаясь, молодой человек, — беседовать с вами одно наслаждение.
— Напрасно вы уклоняетесь от вопроса, сын мой, шутка — еще не ответ.
— Разумеется, нет, я и не уклоняюсь от предмета разговора, клянусь вам… Это последний ваш довод против меня, отец мой?
— Последний — и вместе с тем неотразимый. Я посмотрю, как вы опровергнете его.
— Не торопитесь предрешать, отец Санчес, — возразил молодой человек, все еще улыбаясь, — разве вы забыли, что я сознался вам в сильном влиянии, оказанном на меня вашими словами, и как я взвешивал их в уме?
— Очень хорошо помню, но это не ответ, сын мой, почему я и заключаю, что вы признаете себя побежденным… Ваше здоровье, граф, и послушайтесь меня, предоставьте Богу наказать виновного.
С минуту или две молодой человек всматривался в игру вина, приподняв свой стакан, потом залпом осушил его и медленно снова опустил на стол.
— Не торопитесь с заключением, отец мой, — сказал он, улыбаясь, — а главное, не провозглашайте громкой победы, никогда вы не бывали ближе к полному поражению.
— О-о! Хотел бы я видеть это!
— Если я представлю вам убедительный довод, признаете ли вы откровенно мою правоту?
— Даю честное слово, сын мой. Но и с вашей стороны, если доводы ваши односторонни и ничего не доказывают неопровержимо, откажетесь ли вы от вашей мести?
— Гм! Вы быстро шагаете, отец Санчес. Что ж, я согласен, даю вам слово! Видите, как я уважаю вас и как высоко ценю ваши советы и просьбы.
— Я признаю это и благодарен вам, сын мой. Говорите, мне любопытно услышать то, что должно сокрушить в пух и прах доводы, представленные мной.
Отец Санчес прикидывался спокойным и беззаботным, хотя далеко не испытывал такой уверенности: в душе он трепетал, твердое убеждение молодого человека пугало его.
— Выслушайте же меня внимательно, отец мой, так как надо покончить с этим, — продолжал капитан. — Я понимаю, что вы как святой муж стоите за прощение обид; евангельское учение платит добром за зло. Все это прекрасно, не спорю, но вы сами должны признать, что держаться его буквально — значит отдать весь мир во власть злодеев и разбойников, и тогда все честные люди сделались бы ни более ни менее как их рабами. Не будем с вами обсуждать сейчас этот вопрос, так как разговоры могут завести слишком далеко. Я предпочитаю обойти молчанием все рассуждения, более или менее основательные, и прямо и просто приступлю к делу, о котором шла речь.
— Да, сын мой, скорее к делу.
— Я не буду ни судьей, ни палачом, ни доносчиком, не буду даже присутствовать, когда станут судить этого человека. Скажу больше: если потребуются мои показания, я откажусь давать их на том основании, что мои слова могут расценить как пристрастные — надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь.
— Очень даже, но в таком случае я не вижу…
— Позвольте, отец мой, вы не видите потому, что упорно держите глаза закрытыми. Мне надо заставить вас открыть их, что я и сделаю немедленно. Обвинителем того, кого вы называете доном Хесусом, буду не я, могу вас уверить. Два других лица возьмут на себя эту обязанность, и эти два лица хорошо вам известны, отец Санчес: первое — Мигель Баск, сын кормилицы доньи Христианы, моей покойной матери, и доньи Лусии, моей тетки. Мигель Баск, отец которого был убит, защищая донью Лусию и донью Марию Долорес, ее мать, которых злодей похитил. И, наконец, второй свидетель, показания которого уничтожат презренного — это будет сама донья Лусия. Она восстанет из могилы, в которую заживо схоронила себя, чтобы потребовать наказания своего палача… Что скажете вы на это, отец мой?
— Да, что вы скажете? — повторил, как грозное эхо, тихий женский голос с выражением непреклонной решимости.
Собеседники быстро подняли головы: донья Лусия была возле них, бледная и прекрасная, как всегда. Глаза ее ярко блестели, в них сверкали молнии.
У отца Санчеса потемнело в глазах, мысли его смешались, на миг рассудок его помутился, словно пламя свечи, колеблемое ветром; он испустил тяжелый вздох и горестно склонил голову на грудь.
— Суд Господен свершается над этим человеком, — едва слышно пробормотал монах, — теперь он погиб безвозвратно.
Воцарилось продолжительное молчание.
— О! Донья Лусия! — продолжал наконец капеллан тоном кроткого укора. — Неужели вы становитесь обвинительницей вашего мужа?
— Я обвиняю палача моей дочери, отец мой, — ответила она с холодной решимостью, — время милосердия миновало; я простила ему мою испорченную жизнь, мои постоянные страдания, мое убитое счастье, я все вынесла, всему покорилась без единой жалобы. Но этот человек осмелился посягнуть на жизнь моей дочери, он бежал, бросив ее, в надежде, что преступление, на которое он сам не решается, исполнят другие… И вот я пробуждаюсь! То, что я отказывалась делать для себя, я сделаю для своего ребенка. Кто сможет отрицать право матери защищать свою дочь?!
— Я побежден, увы! Эта последняя низость переполняет чашу. Да исполнится воля Божья!
Донья Лусия взяла руку монаха и поцеловала ее.
— Благодарю, отец мой, — сказала она, — благодарю, что вы не настаиваете более на снисхождении к этому подлецу. Все было бы напрасно, вы поняли это: львица не может с большим ожесточением защищать своих детенышей от опасности, чем буду я отстаивать свое дитя — увы! — единственную отраду, что осталась мне в этой жизни, — заключила она мрачно.
Потом, обратившись к капитану, она спросила:
— Можете вы дать нам верное убежище — мне и Флоре, племянник?
— Могу предложить вам убежище, совершенно недоступное, в доме, где я живу.
Донья Лусия задумалась.
— Вы уезжаете завтра?
— Завтра, сеньора.